anchor

8 сентября '25
пруд в старой роще
эмиль x ноа
'сause it's all right here,
in these sore red eyes the truth that binds and ties,
and ordinarily i would just give in
Kindred Spirits |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » Kindred Spirits » Книги судеб » [08.09.2025] anchor
anchor

8 сентября '25
пруд в старой роще
эмиль x ноа
'сause it's all right here,
in these sore red eyes the truth that binds and ties,
and ordinarily i would just give in
Сентябрь, не изменяя своему скверному нраву, принес на север Атлантики сезон штормов. Вечером с океана тянуло холодом, пропитанным едкой солью, которая царапала горло и оставляла на губах тошнотворный привкус разложения: родное Восточное побережье, еще недавно нежившееся в обманчивом золоте августа, теперь обнажало свой истинный, суровый скелет, с лаской, подобной материнской, нанизывая на него останки выброшенных на берег водорослей и рыб.
В парке было теплее. За столько лет основательно обросший мясом и запутавшийся в хрящевых волокнах, как муха в паутине, протез почти не ныл — только играючи скрежетал о коленную чашку, когда Эмиль нарочно менял темп. Комья впитавшей тропическую влагу земли липли к подошвам, а выбившиеся из хвоста жесткие пряди — к покрытому испариной лбу. Вечерняя часовая пробежка в старой роще, обыкновенно приносившая за собой приятную боль в мышцах и воспоминания о стройных рядах красных кленов в Центральном парке, на этот раз обещала обернуться иначе: неуловимый Ноа Марлоу, которого Эмиль с начала учебного года выслеживал, как гончая лисицу, увлеченно разглядывал что-то в затянутой еще не успевшей отцвести тиной воде ниже по спуску. Марлоу. Марлоу, Марлоу, Марлоу…
Нетрудно было спутать с презрением чувство, которое он испытал, стоило им в первый раз сцепиться взглядами на долю секунды, хотя, справедливости ради, отчасти так оно и было. Стоило лишь мазнуть взглядом по его нескладной фигуре где-то на периферии — а Марлоу всегда, с каким-то фатальным упрямством, обретался именно там, на задворках чужого внимания, — как по плечам пробегала дрожь. Мурашки, противные и липкие, словно дождевые черви, медленно проползали вдоль позвонков. Конечно, за такими, как он, было любопытно наблюдать. Это был интерес особого рода, так мальчишки ворошат носком ботинка муравейник, чтобы с холодным восторгом смотреть, как крошечные существа мечутся в панике, теряя ориентиры среди руин своего маленького мира; но тогда Эмилю было не до развлечений. Именно такие, как Марлоу, размазывали по лицу слезы, кровь из разбитого носа вперемешку с ошметками собственной гордости, рассчитывая, что им помогут подняться с колен после первого падения. Такие, как он из собственной трусости и жалости к себе предпочитали из последних сил цепляться за свою скорлупу и будучи не в силах осознать, что нет учителя более щедрого и ценного, чем момент унижения. Ирония судьбы, граничащая с издевкой, заключалась в том, что именно такой, как он — именно он, даже — оказался намертво приварен к Эмилю не иначе как волей провидения потока. Конечно, он не был уверен полностью. Но восемьдесят на двадцать? Девяносто на десять, даже — так низко ставить на себя он бы не рискнул.
В отличие от своей — шутка ли? — родственной души, что, как ему показалось, прозорливостью не отличалась, Эмиль осознал собственное положение еще до прошлого Рождества, а затем только пуще убеждался в своих догадках, спотыкаясь об это одинокое светлое пятно в общежитии, изредка — в классе, а еще реже — в импровизированной курилке, куда он иногда врывался, чтобы всласть поругаться с очередным фамильяром, союз с которым был не более чем плодом сшивки, которому в скором времени так или иначе предстояло быть абортированным. Если бы только это могло помочь, Эмиль немедленно схватился бы за иглу и сам наживо пришил бы себя чем угодно — смоченной в соке вербены нитью, плотной бечевкой, а лучше сразу леской — к одному из тех старшекурсников, что метят в Ковен; но ни торг, ни гнев, ни отрицание за несколько месяцев не вытравили из его головы презренный образ и липкое, скребущееся промеж глаз осознание, что судьба его мнение по этому вопросу беспощадно и бесповоротно поимела, сколько бы он не упрямился и сколько бы ритуальных кругов не чертил.
Как волк отгрызает себе лапу, угодившую в медвежий капкан, так и он готов был вцепиться в собственную здоровую плоть и перегрызть все красные нити, рискующие обернуться кандалами, если бы это освободило его этой невыносимой тяжести в районе солнечного сплетения. Но истинная связь, которая, он не сомневался, тянула его вниз, как ливень прибивает к земле зазевавшихся стрекоз, но, парадоксально, без которой до звезд ему было не достать, с тем же упрямством, с которым он ее игнорировал, ожидала другого его решения. Когда-нибудь это должно было произойти, но теперь, в начале нового года, в интересах Эмиля пластырю следовало быть сорванным как можно скорее. В их интересах, даже, вне зависимости от того, в курсе этого Марлоу или нет, принадлежал уже какой-нибудь ведьме или нет — ему все равно не получить никого лучше. Эмиль спустился к пруду.
Вытянутый силуэт, резкий и угловатый на фоне безупречной водной глади, смотрелся на крошечном деревянном помосте пугающе чужеродно, и походил больше на несуразный чернильный росчерк, злонамеренно оставленный на покинутом ненадолго полотне. Или на смертника, которого вытолкали на край эшафота — на потеху местным пернатым и земноводным обитателям, разморенным влагой и грядущим тропическим циклоном. Лягушки, правда, Эмиля сегодня мало интересовали. Птицы же, напротив… Он бесшумно приблизился, к собственному неудовольствию отмечая, что их с Марлоу разделяла добрая половина фута, если не больше. Наверное, они даже никогда не виделись вблизи; жалко, что теперь этим можно будет подавиться.
— Эй, тихоня, — бросил Эмиль, безапелляционно хлопнув того по плечу и слегка наклонившись, чтобы снизу-вверх поймать взгляд юноши, тут же встрепенувшегося, как дикая утка, над которой пролетела дробь охотничьего ружья. Однако, к сожалению или счастью, у этой птички было время осознать, что отступать некуда, — Чем это ты тут занимаешься? Заканчивай, надо поговорить.
Марлоу, казалось, был вовсе лишен контрастов. Взгляд безуспешно, как пуля, пущенная вхолостую, попытался найти, за что зацепиться на аккуратном худом лице, но только оскорбился чужой почти гипсовой монохромности, напоследок запутавшись в бесцветных ресницах. Золотые, слегка раскосые глаза смотрели на Эмиля так, как олень, перебегающий автотрассу, смотрит на карьерный самосвал — что было не худшим из возможных впечатлений.
Еще на прошлой неделе он с удовольствием выловил бы в этих глазах что-нибудь достойное своего внимания, настолько, насколько ему позволял его тогдашний фамильяр; но, вот незадача, их сшивка разошлась по неловко начерченными швам, и суррогат из духовной связи лопнул, как перезрелый плод, вывалив ему на ладони потроха его неосуществленных амбиций. Несмотря на то, что возможности толком напиться он — пока, — не имел, тем не менее, Эмиль с жадностью, с которой за время обладания хоть каким-то подобием связи ловил чужие взгляды, припал и к этому. В неровно ограненных зрачках отразилась… обида?
— Тушé, — Эмиль механически растянул губы в холодной улыбке, не потрудившись придать взгляду хоть сколько-нибудь сожаления, однако, все же подался чуть вперед и даже поднял ладонь в примирительном жесте, — Не заплачь только, verstehen? Я шучу.
— Ты быстро, — уже без тени насмешки похвалил он, удовлетворенно кивнув, — Неужели это все, с чем к тебе до сих пор подходят одногруппники?
Проигнорировав протянутую руку, Эмиль продолжил.
— Ты же знаешь что мы одногруппники? Может даже знаешь, как меня зовут, а, Марлоу? — он по-птичьи склонил голову к левому плечу. Возможно, искренняя растерянность, которая плескалась в круглых глазах напротив, его могла бы даже оскорбить, но странный, неприятный азарт на этот раз одерживал верх. Как бы ему хотелось сейчас в первых рядах посмотреть, как тяжелыми валами перекатываются в светлой голове напротив мысли, за которые Ноа наверняка пытается ухватиться, как неудачливый ныряльщик на Брайтон-бич — за спасительный буй. Эмилю нравилось от души, по локоть запускать свою руку в податливый клубок чужих извилин — все равно, что лезть пальцами в шоколадный пудинг из столовой (довольно приятно), — который с охотой хорошо выдрессированого пса по его команде извергал из себя чужие беспокойства и невысказанные желания. В сущности, он даже не всегда собирался этим пользоваться — однако это неизменно приносило ему странное удовлетворение. Тот, кто владеет твоим разумом, владеет тобой; а Эмилю очень понравилось застревать в чужих головах, как кость в грейпфрутовой мякоти глотки. Оставалось уповать на то, что Марлоу не против давиться костями. Ему самому, в первую очередь.
Мысль о том, что вернуться к проверке было необходимо, стерла с его лица подобие улыбки. Может, физиологам стоит переосмыслить принципы действия закона «бей или беги» с поправкой на то, когда ваши бестолковые сердечные мышцы обречены по кругу перекачивать одну жизнь на двоих. Из предсердия в предсердие, по тонкой паутине вен под полупрозрачной кожей Марлоу — был ли он там, хотел ли он там быть? Бить куда сподручнее, когда ты хочешь лишить себя всякой возможности сбежать первым; но бить куда приятнее, когда ты знаешь наверняка, что от тебя не смогут убежать. Эмиль поднял голову, и порывисто потянулся за рукой, которую Марлоу уже собирался убрать, пресекая попытку бегства. Его ладонь оказалась на удивление легкой и влажной.
Отредактировано Emil Eisen-Shaw (23-04-2026 01:19:23)
Это чувство было почти упоительным. В его отвратительной, неотвратимо простой ясности умирала стоячая вода, умирал скрип дерева, распухшего от сырости и гнили под ногами, умирали все углы и кромки мира, все овалы, линии и точки, из которых складывались овалы, линии и углы.
Как когда ты берешь разгон и еще до того, как коньки оторвутся от земли знаешь, что не сможешь приземлить прыжок, но все равно прыгаешь, как щекочущее мозжечок дыхание анестезии на стоматологическом кресле, оплетающей нервы и набивающей твою уже совершенно кукольную голову ватой перед тем, как по локоть сунуть руку тебе в глотку, как стоять перед отцовским кабинетом, как в исступлении бросать коньки в обглоданную хлором стену пустой раздевалки, пялиться в их пустые расхлябанные глазницы, а потом возвращался за ними, потому что без них ты — никто, но и они без тебя теряют всякую цель и смысл, и никому из вас друг от друга никуда больше не деться.
— Ну конечно, — или ему следовало подумать: «наконец-то»? Насколько ожидание смерти может быть неизменно страшнее низменного, ослепительного мига агонии, настолько же этот крах приносил странное облегчение. Получите и распишитесь, ваша бессмысленная половина. Бессмысленная четверть? Пропорцию, с которой милостью потока их духовные субстанции запихнули в метафорический шейкер и хорошенько взболтали и смешали были неизвестны, да и могли ли быть? Две части одной души — так написано в учебниках, но главный вопрос в том, в ком из них кого больше?
Бумажно-белый Марлоу удрученно смотрел на него своими телячьими глазами, вероятно, пока не способный на осмысленную реакцию. Тук. Тук. Эмиль почти физически ощущал, как беспомощные мысли-птицы бьются о стенки сознания, сыплют перьями, изнутри царапают небрежно ограненные немым вопросом зрачки своими восклицательными коготками, но ухватить хотя бы одну за крыло не мог — обмякшая, едва рожденная связь не могла этого позволить. Тук. Тук. Симфония для двух колыбелей Ньютона. По ощущениям их зрачки бились друг о друга с тупым стеклянным стуком, рождая внутри черепа фальшивые квинты и кварты кинетического импульса, который вламывается сквозь оболочку прямо к жирному костному мозгу. Это он, Эмиль, неплохо наловчился читать мысли, но почему-то показалось, что сейчас Марлоу бессовестно рылся у него в голове. Это, конечно, невозможно. Он потер переносицу, стирая с лица остатки неприязни и потрясения, и знакомая холодность начала возвращаться, как ледяная корка схватывается на потревоженной брошенным камнем зеркальной глади.
— Что такое, Марлоу? Не хочешь со мной разговаривать? — обходя Ноа с другой стороны и аккуратно опускаясь на настил на почтительном от того расстоянии, Эмиль чувствовал себя как ребенок, рассматривающий нежеланный подарок, вот только сейчас едва ли торг был уместен, пусть на это раз судьба и не выталкивала его улыбаться во все резцы и рассыпаться в благодарностях. Благодарности за что? Вероятно, учитывая периодичность, с которой свежепойманные непонятливые синицы так и норовили ущипнуть Эмиля за руки, вполне безропотно давшегося ему Марлоу следовало бы считать журавлем, однако само наличие у того желания оказаться в небе едва ли казалось возможным. — Ну а лично мне просто не терпится с тобой поработать. Придется привыкнуть.
Небо бессовестно смолило перезрелыми тучами, налитыми чернильной влагой, ты только надави — и разойдутся прохладным ливнем. Язык ворочался во рту, как бесполезный рудимент, разморенный в странной смеси раздражения и любопытства. Как бросать… Ну надо же. К сожалению, этот даже убогий в своей простоте маятник с упрямством, достойным лучшего применения, раскачивался в обе стороны.
— Зачем ты здесь? В Академии.
Отредактировано Emil Eisen-Shaw (29-04-2026 19:42:02)
Голос у Марлоу какой-то чудной, неподходящий тщедушному телу, обнимающему собственные колени, как отмокающий в формалине эмбрион. Хотелось постучать пальцем по стеклу, встряхнуть колбу с этим безвкусным студнем, вываренным на инертных полых косточках, или подцепить так, как гвоздь может подцепить ногтевую пластину и оттолкнуть от чавкающего сукровицей ложа, как пловец отталкивается от дна. Вопрос на десять долларов: Умеет ли Ноа Марлоу плавать?
Вместо этого Эмиль, пока Ноа говорил, рассматривал его, как особенно азартные игроки рассматривают свои карты за сукном игорного стола перед тем, как удвоить ставку. Не пасовать же он сюда пришел, в самом деле. Это у них, типа, холдем по-ведьмински, где из правил — только надеяться, что бессердечный и недосягаемый крупье-поток ненароком тебе улыбнется, и это окажется не лицевой судорогой и не насмешкой; а может он даже подмигнет и очень кстати сунет в трясущиеся потные ладошки лишний туз. Нахера Эмилю вообще этот туз? У него тут уже, кажется, фулл хаус, потому что бывших торчков не бывает. Ну и гадость. Наверное, можно было бы строить хорошую мину при плохой игре и посыпать голову осадками от прокипяченного в ложке героина, но игра и без того никогда не была хорошей, и в этом, наверное, единственная ее прелесть.
Даже недоразвитые корни сорняков раздирают затвердевший асфальт с той же слепой жадностью, с которой младенец рвет мать изнутри. Они просовывают свои вымоченные в темноте околоплодных вод конечности в образовавшиеся трещины, и смотрят, и поворачиваются, и тянутся к свету, пусть даже этим оказываются заняты последние мгновения их жизни, которая, тем не менее, на закате обретает хоть что-то отдаленно смахивающее на смысл. У Марлоу, в сущности, одна задача. Если сад, который мнит себя бесплодным, отказывается раздвинуть свои бетонные, заиндевевшие бедра, чтобы усилием дать выход жизни, значит, его дурно взрыхлили вилами.
Его голос кругами расходился по стоячей воде перед тем как, наконец, в ней утонул и притих. Неприятный зуд в горле так и подмывал заметить: «ага, то есть ты сбежал». Побег от последствий побега — а что есть употребление, если не побег — немного парадоксально, эскапизм в квадрате. А вот Лола,например, бегала по кругу, как хомяк в хромированном колесе. Если хорошенько подумать, любой грызун бы даже обошел ее в тесте на невербальную логику, потому что мозгов у Лолы не было — все планомерно выблевано, расплескано по кафелю школьных туалетных кабинок и оттуда же слизано, выжжено, примерно как у смертника после свиданки с электрическим стулом. Поскреби в ее прехорошенькой черепушке — этой склизкой нерафинированной пасты даже на сэндвич не наберется, на что, скажите на милость, там любоваться? Ты такой же, Марлоу? Нет, мозгов у тебя явно больше — по крайней мере, ты тут. Но бегать от чего-то просто, а идешь-то ты к чему?
— Вот как,— прищурившись, Эмиль уставился в изуродованное полуулыбкой полулицо напротив, теперь вырезанное как ножом по стейку на гранитной породе его будущего покруче, чем ебало чертового Джефферсона на горе Рашмор.
— Думаешь, удержишься, когда выпустишься? — он заинтересованно склонил голову набок, — И сколько, говоришь, ты уже чист? Не смотри на меня так. Если у тебя с этим какие-то проблемы — говори сразу, — или не говори, Марлоу, да вот только он все равно узнает. Возможно, так будет даже неприятнее; чего уж говорить, мало приятного, когда кто-то рассматривает твои потроха, и приценивается к ним, как к фаршу в супермаркете.
Ответный вопрос не заставил себя долго ждать. Что он тут делает? Наверное, готовится к ебучим Олимпийским играм. Или зубрит SAT, чтобы приложить свою блядскую медаль к пакету вступительных документов вместе с выдуманной отцовской рекомендацией и поступить в Гарвард, а после до конца своих дней, спотыкаясь о собственные ноги, муштровать пустоглазых малолеток в дутых жилетках, заставляя их тянуть носки в тесных колготках, пока лед не разойдется трещинами под невыносимым весом их общей посредственности. Нихера подобного.
— Я здесь, потому что мне это нравится. И потому что я собираюсь преуспеть, — отрезал он, — Раз уж этот мир сам распахнул перед нами двери, глупо будет не вынести из него все, что только можно, и пока можно. У меня было четыре фамильяра, но истинная связь — совсем другое дело.
Когда Ноа решил придвинуться ближе, Эмиль вскинул бровь. Может, и глупо было реагировать на провокацию. Была ли она вообще, провокация? Неважно. Это он, Марлоу, бегал, а Эмиль уже все решил — колл. Он пересек последние дюймы рубежа, который их разделял, придвинувшись практически вплотную. Их глаза по-прежнему едва ли находились на одном уровне, настолько Ноа сутулил плечи.
— Ну что, узнал? Половину. Пялься сколько влезет, только сядь нормально, Марлоу, — плечо уперлось в плечо, — Что еще мне надо о тебе знать?
— Ну, без разницы. Мне просто нужно быть уверенным в том, что ты не угробишь себя слишком рано, — твердо произнес Эмиль. Жаба, мостившаяся до этого на широкой кувшинке чуть поодаль, с громким плеском прыгнула в воду, разрывая полотно тины прямо под их ногами. Пришлось поджать ноги в жесте брезгливости и опасения за новые кроссовки; Марлоу переживать же, видимо, было не о чем — его подошвы и так скреблись по поверхности пруда и это не сильно то его и смущало, — Убогое правило.
Позиция Ноа относительно его фамилии показалась ему даже несколько дикой, да тот уже поспешил отправить свой взгляд перебегать от одних камышовых зарослей до других, да и даже за ним, за взглядом, теперь предстояло бы как будто тянуться, поэтому Эмиль оставил идею пытаться накрыть его своим, как стаканом — мотылька, залетевшего в открытое окно. Неужто он сирота? Неудивительно. Или просто неженка? Тут Эмилю оставалось только пожать плечами — своей фамилией он, между прочим, гордился. В конце-концов, он не был Эмилем на олимпийке и на бейджах, не был в турнирной таблице и на почтовом ящике, не был на двери в больничную палату и даже дома, пожалуй, не был, потому что сам там почти не бывал, и его это более чем удовлетворяло. Ну а Марлоу? M в начале и W в конце. Выстрой в ряд — и получишь колючую проволоку из согласных, которой впору обворачивать границы, что очерчивают пределы смирения. Сам исколешься да других заденешь, зато не переступишь, так и останешься в этой блаженной иллюзии независимости и даже какого-то преобладания над личным и человеческим.
Связь-перевязь-привязь. Мрак китового чрева. Это, знаете ли, довольно скверно — нести ответственность за свое первоначало-продолжение (логический парадокс: а чья душа, собственно, появилась раньше? кому повезло хотя бы немного побыть целым?), с волей, которая от тебя не зависит, но в то же время даже привычно, как не поморщившись принимать горькие болеутоляющие или смотреть, как закрывается дверь процедурного кабинета, а чужая рука снимает перевязь и начинает пальпацию, лобызая винилом медицинских перчаток сочленения, проглядывающиеся под туго натянутой кожей. Подушечки пальцев играют с тканями, перекатывают хрящи, и все страждут, тянутся то с одной, то с другой стороны к чему-то нежному и незащищенному, аритмично скулящему-зудящему-скрипящему в своей чаше-конуре внутри, вот только нежного и незащищенного там больше нет — сами же выскоблили. Больно? Потерпишь. И он потерпит.
— Менталистика. Чтение мыслей и все такое. Так что если соберешься о чем-то подумать, подумай дважды. — наблюдая за выражением стремительно белеющего, как рыбье брюхо, лица Марлоу и выдержав паузу, чтобы додавить реакцию, Эмиль спрятал кривую улыбку и коротко добавил: — Да расслабься ты. Это довольно затратно проворачивать, между прочим, но обещаю: ты даже не почувствуешь.
Чужой разум чем-то походил на устрицу, в то время как дар Эмиля, в идеале должный являть собой что-то вроде скальпеля, пока, к огромному его неудовольствию, больше смахивал на лом. Костяные створки расходились неохотно, и иной раз, вместо того, чтобы обнажить самое сочное, трепещущее и уязвимое, что хочется испить сырым, сжимались в агонии самозащиты и в яростном спазме изрыгали из себя неоформившиеся жемчужины, обрывки страхов, недоношенных мыслей и нетвердых образов; а потом клацали своими створками, стремясь понадкусывать его пальцы, залезть ему в голову в жесте ответного надругательства над сокровенным. Но это являлось вопросом времени: истинная связь должна была все исправить. Истинная связь — это же другое дело.
Обещать, что он не будет лезть Марлоу в голову — теперь пустое. Такое же пустое, как головы половины его однокурсников (золотое правило: после слов «ну-ка угадай, о чем я сейчас думаю» ни за что не стоит пытаться совать руку в чужой разум; все равно что класть голову в пасть крокодилу. даже не так — все равно что быть крокодилом, которому так и норовят подложить мышеловку вместо нежного филе); потому что он, пожалуй, точно будет. Потому что между ними, вроде как, теперь не должно быть секретов. Точнее, это у Марлоу их быть не должно, а Эмилю, как ему кажется, скрывать и без того нечего. Не зря же им год читали лекции о доверии в дуэте? То то и оно.
При виде стрекозы Эмиль заметно оживился. Захотелось протянуть руку и схватить ее, запутавшуюся в плотном воздухе, — так близко, что, кажется, ресницы затрепетали в такт взмахов ее крыльев, — но она уже скрылась из виду, видимо, почуяв добычу. Такая как-то прожила в стеклянном боксе у них на кухне почти две недели, прежде чем отправиться в музей естественной истории. Отцу, конечно, больше нравились беззащитные мотыльки и медоносные пчелы; Эмиля, как и, наверное, любого мальчишку, больше привлекали хищники.
— Отбилась от стаи, наверное. Сейчас тут стрекоз быть не должно, — немного рассеянно заметил он. Дура.
Скоро созреют и осыплются на прелую прибрежную землю заморозки: осенний холод выколет стрекозиные фасеточные глазки, лопнет по одному, как пузырчатую пленку, методично просунет свои узловатые пальцы под хитиновое брюшко и обернет прозрачной пленкой чешуйчатые крылышки — так, наверное, избавляются от тела, — прежде чем раскрыть собственные жвала и с наслаждением похрустеть чужим исходящим лимфой нежнейшим нутром. Но естественное естественному рознь, и стрекоза, должно быть, уже отложила личинки. Они спят в своей выложенной илом колыбели на дне пруда, но уже весной откроют новые, новые пары фасеточных глазок и расправят новые пары чешуйчатых крылышек, выплывая на сушу из этого первородного бульона, цветущего кувшинками, и все начнется сначала. Снова и снова. Короткая жизнь всего такого рассыпчатого и ломкого, как кусок песочного пирога, насекомого не прощает ошибок, однако же они и не требуют никакого прощения, а уж тем более одобрения или сочувствия.
Эмиль повернул голову. Во влажных глазах Ноа промелькнул скудно различимый восторг, который почему-то захотелось вырвать с корнем и оставить себе, ведь не так уж и много своего у него, Эмиля, теперь осталось. Марлоу и сам был как-будто немного чешуйчатый, полупрозрачный и сквозистый, как моль или мотылек; может, именно это помогает ему трепыхаться-сжиматься-сливаться-замирать. Но стоило провести супротив линии роста этих бесцветных чешуек, добиться того, чтобы они осыпались и прилипли к пальцам — смотреть на него, нахмуренного и вскинувшегося, становилось как-то до странного терпимее.
— Был, конечно. А насчет формы твоей понятия не имею: не то чтобы ты частый гость на занятиях, знаешь. Покажи, — предложил он.
Затянутое жирной бульонной пленкой небо пузырилось тяжелыми волдырями туч, сокращалось, как глотка, целым стаями проглатывая рассекающих его птиц и содрогалось под тяжестью далеких тропических штормов; в такт ему содрогался и Марлоу, заходился в своем раскатистом, надсадном хохоте, прячась за узловатыми пальцами и укачивая себя в колыбели из собственных ладоней. С трудом проглотив гримасу отвращения, Эмиль развернулся к Ноа теперь уже всем корпусом, согнув здоровую ногу в колене. Он не в себе? Он все-таки под кайфом? Или это и есть то, что было не очень то и талантливо укрыто под верхним слоем развороченных теперь чешуек? Пока что самая занимательная реакция на вскрытие его дара; от мысли, что теперь Марлоу будет избегать его взгляда и мечтать отпрянуть от прикосновения, как и добрая часть однокурсников, которым жалко своих бесцельных мыслишек, стало так хорошо, что захотелось тут же толкнуть того в пруд, ну или хотя бы взять и хорошенько встряхнуть, как банку газировки прямо перед тем, как потянуть на себя металлический язычок и познакомиться с содержимым. Так он и сделал. Предплечье у Марлоу оказалось острое, но крепкое, а взгляд, который тот поднял наконец, ощутив прикосновение, — более чем трезвый.
— Первый раз сталкиваюсь с таким энтузиазмом. Не перестаешь удивлять, да?
Обрывки пуповины, пришедшейся от предыдущей связи, которая по шву разрубила их тупое, слипшееся общее тело, все маячили перед глазами, размывая собственные мысли и мешая сосредоточиться, как только Эмиль пытался обратиться к магии. Или это Марлоу мешал? Крысиный король о двух головах, сросшийся в единый узел плоти и воли; две пары глаз, обреченные смотреть в разные стороны, пока их хвосты намертво сцеплены теперь и неотделимы. Абоминация, свою принадлежность к которой лелеять было необязательно, но вот принять — в каком-то смысле необходимо. «Принимать», конечно, концептуально звучало легче, чем, например, «отдавать», но в последние несколько дней таковым не казалось совершенно.
— Конечно, прочитаю, — прищурившись, согласился он, — А ты все равно превратишься, не одному же мне стараться? К тому же, всегда приятно немного размяться.
Эмиль приподнялся на коленях, опираясь о чужие предплечья так, чтобы наконец взглянуть на Ноа сверху вниз. Мимолетный порыв стылого ветерка запоздало сообщил, что от Марлоу пахло чем-то пряно-древесным. Немедленно захотелось чихнуть.
— Не моргай, — или следовало попросить хорошенько проморгаться? Реверсивная психология или как ее там: почему то сейчас, когда горечь хрустела где-то за чужими хрусталиками а в его зрачки ввинчивалось разочарование, по вкусу похожее на прокисший желудочный сок, который дерет горло, казалось, что Марлоу что угодно сделает, чтобы отстоять свою мнимую независимость. А независимости больше нет и, что подтверждалось раз за разом, никогда и не было; но, впрочем, тот был в своих стремлениях не одинок — почему-то и вправду захотелось броситься Ноа в голову, избороздить чужое сознание, разойтись по нему, как круги по стоячей воде, мелочно отомстив за что-то, в чем того даже нельзя было уличить.
Получить что-то возможно только с чем-то расставшись; этот принцип дамокловым мечом довлел над ним всю жизнь, и Эмиль усвоил это достаточно хорошо для того, чтобы не удивляться, находя его заложенным даже в естество дара, который достался ему в беззаветное распоряжение — в обмен на вверение своей жизни в чужие неуклюжие руки, конечно. Рассеки свое сознание ланцетом, позволь чужим мыслям залиться в поток собственных, да только и успевай следить за тем, чтобы удержать все это в своей голове. Про себя отсчитав несколько секунд, в равной степени чтобы сосредоточиться и заставить Марлоу чувствовать себя дискомфортно — сам просил же, вот и пусть терпит, — он все же опустил голову в пасть крокодилу. Или позволил чужой голове лечь между ровными рядами собственных зубов? Игла нашла вену, разбрызгивая мысли, синапсы заискрились оголенными проводами, короткое замыкание — моргнул, все таки, — прохладное и темное, наполнение черепа Марлоу походило на проявочную. Незримый наблюдатель вторгался в этот паноптикум, чтобы вытащить еще скользкие от водно-спиртового геля экспонированные чаяния и как следует ополоснуть их в собственном восприятии, перед тем, как включить свет и наконец проявить, да только Марлоу знал, что Эмиль знал, что Марлоу знал — что Эмиль сейчас у него в голове. Семантика, которой следовало занимать собственные мысли, в текущий момент в равной степени уязвимые для чужого вторжения. Рядом гудело что то механическое, или это тикали его часы? Не особенно то и разберешь, когда вроде как почти плаваешь в чужих спинномозговых жидкостях, а мысли, до которых пытаешься дотянуться, немедленно распадаются на фракталы и собираются в другом порядке. Ноа. Темнота. Снова он? Белое пятно. Привкус чужого остаточного раздражения во рту — как будто пьешь воду из дурно вымытой кофейной чашки. Чужое сознание, подсознание, надсознание или все они вместе силится родить образ, а может и успешно рождает, но Эмилю не хватает сноровки принять роды. Оно все маячит перед глазами, бликует в черно-красном окружении выдуманной проявочной и само тянется к нему, пахнет почему-то клеем. Проходит будто бы вечность, хотя сердце, наверное, не отсчитало и дюжины ударов, а он только крепче сжимает пальцы, хватаясь за чужую одежду, как за спасательный круг. Снова он. Белое пятно. Круги на воде. Красивая птица. Сова? Журавль? Тупо и как-то даже унизительно — быть не в состоянии прочесть дурацкие мысли дурацкого Марлоу о его опыте пребывании в дурацком теле дурацкой…
— Цапля, — Эмиль негромко выдохнул, отпуская чужое предплечье; катетер нужно было уметь выдергивать вовремя, пока мысли не начали обратный ток. Подобная ментальная гимнастика, наложенная на последствия от прерывания сшивки, выматывала сильнее, чем то стоило принимать.
— Ну что? — он отстранился, выравнивая дыхание, и уставился на Ноа, силясь выцепить подтверждение своих слов, — Как ощущения? Покажешь, что умеешь, или стесняешься?
Окружающая действительность выгибала спину, щетинилась, отторгала чужое тело, которое прямо сейчас бессовестно трещало и хрустело своими сначала человеческими, основательными и тяжелыми, а затем пустенькими птичьими — действительно! — косточками, разбирающимися и собирающимися в другом порядке, как незамысловатая головоломка или экспонат в музее естественных наук. А может это хрустела магия в затхлом приболоченном воздухе, а может и вовсе это поток хрустел — ими — великодушно решив продемонстрировать, что горькую пилюлю необходимо не просто проглотить, а хорошенько так разжевать, размазать по небу онемевшим языком, а потом не забыть самую малость погордиться своей надуманной жертвой. Не то чтобы Эмилю приходилось излишне в себе сомневаться, но появление крупной зигзагообразной фигуры цапли, вымарывающей белизной своих перьев их блеклый, неухоженный уголок, его даже обрадовало; наверное, впервые за вечер глаза его сложились в прищуре не насмешливом, но скорее действительно удовлетворенном — собой и собственным терпением; а может удобоваримым и гладким послушанием огрызающегося Марлоу.
Нет ничего особенного в цапле. С другой же стороны, требовать от Марлоу какого-то иного, более благородного или функционального облика в принципе казалось кощунственным или по меньшей мере просто идиотским. Да и какая вообще теперь разница? Лезвия были укороченными, изуродованными зубцами, облегченными или вогнутыми; коньки, вне зависимости от размера и материала, смотрели на него своими расхлябанными глазницами или щурились, скрипя новизной; наверное, они и сами когда-то думали, что от них что-то зависит, но на юниором чемпионате в Риме он как ебучая Тоня Хардинг откатал программу с развязанными шнурками, чтобы потом скалиться во все едва-едва вылезшие резцы с пьедестала второго места. Все, что от коньков требуется — их наличие. От Марлоу же, помимо того, требовалось понимание, послушание и действие, нехитрым образом в себе аккумулирующие предыдущие два пункта, бесшовно, без ложных изгибов и странгуляционных борозд — ровно так же, как и сама мысль об этом, которую так тщательно сейчас покрывал седативным перламутром его собственный разум.
— Я же говорил, — прежде чем подняться совсем, Эмиль ловит одно из совсем легеньких перьев, избрызнутое из самой гущи разорванного кокона чужой, спешно перекроенной плоти. Немного теплое и упругое наощупь, оно пружинит под пальцами, не поддаваясь первому мальчишескому порыву его сломать. В каком-то смысле это тоже была часть Марлоу; можно ли ее было где-то использовать? Магия штука непредсказуемая, — Ты поэтому сюда приходишь? Животные инстинкты, да?
Выпустив перо, Эмиль поднялся во весь рост и подошел ближе, рассматривая результат метаморфозы; ребенок, которому в руки впихнули уродливого плюшевого зайца, кривится в отвержении, но оставшись в одиночестве возвращается к нему с тайным, почти исследовательским собственническим любопытством прощупать швы, проверить, насколько мягкие у него лапы и гнутся ли длинные уши. Эмиль обошел птицу вокруг, а затем присел, и осторожно коснулся чужого крыла. Перья у Марлоу… то есть, у цапли, действительно жесткие, какие-то поволокистые; Эмиль не стал задерживать пальцы на остром суставном выступе — вместо этого требовательно нажал ладонью на лопатку, надавил по направлению наружу, заставляя птицу расправиться. Похвастаться, что-ли. Может, в этом молчаливом принуждении и заключалась вся суть их странного диалога. В ответ Марлоу словно нарочно топорщил свои сыпучие, ломкие перья с какой-то отчаявшейся, болезненной гордостью — нахохливался, теперь вынуждая Эмиля вглядываться в эту серую, угловатую неприглядность, а затем сам же ломался, гас и трусливо прятал голову в узкие плечи.
— А мне ты другую цаплю показывал, — заметил Эмиль, глядя сверху вниз на замершую птицу. Ответа, конечно, можно было не ожидать. По первости в чужой невозможности отвечать и правда находилась своя прелесть, но в общем и целом то быстро наскучивало и на ранних сроках абортировало любой результат; да и кому вообще понравится вести разговоры с самим собой? Самому копаться в птичьих мозгах во второй раз за такое короткое время сейчас было бы несподручно; до побеления, до дыр в капиллярной сетке выворачивать их, как карманы Лолы иной раз, чтобы о влажные доски ударялись и отскакивали от них пятицентовые монеты, недокуренные косяки, смятые блистеры, непереваренные обиды и глупые надежды. Эмиль поднял глаза.
— Подожди. У тебя есть чем писать? Маркер? Мел? — он кивнул на вещи, оставленный Марлоу у воды, — Надеюсь, тетради ты с собой носишь? Я хочу одно заклинание попробовать: ненадолго, но мы друг друга хотя бы поймем. В смысле, я — тебя в животной форме.
Не дожидаясь пусть и невербального, но ответа, Эмиль подхватил чужой рюкзак. Тяжелый. Молния, впрочем, с первого раза не поддалась.
Не смей опускать глаза — говорил ему отец, и Эмиль явственно и четко наблюдал, провожал взглядом его, ворошившего его собственные мозги, как улей, наматывая завитки синапсов на вилку, ловя их за хвостики и вытягивая через нос. Ноа глаз не опускал, не опускал их и Эмиль, даже улыбнувшись почти благосклонно, улыбнувшись и потерев саднящую от избытка птичьей ласки ранку. Господи, да какая ранка, там и на синяк не наберется, скверно Ноа постарался. Плевать уже на маркеры, но останавливаться не хотелось. Птичка-Ноа и Ноа-птичка, они были как глина, которую хотелось помять в руках и побросать с высоты, как бутерброды с маслом, чтобы изучить, как сильно она деформируется от вмешательства гравитации; провести против линии роста жирных перышек, взболтать, как водку со льдом, пресытиться, выскоблить до дна и принести в зубах, бросить к ногам, как кот приносит синиц с перебитыми крылышками и переломанными шейками к ногам хозяина в надежде на благодарную ласку или не менее желанную выволочку. Ноа клейкий, как крахмал. И ценности в нем столько же — господи, они же даже не начали, чтобы останавливаться.
Меры Эмиль не знал или знал скудно, узнавал, прощупывал, раскатывал как слепой раскатывает рулон парочки кубических метров собственной кожи, чтобы лобызая ей обмазанный жиром настенный кафель доковылять до толчка в придорожной закусочной. Все равно что ехать на велике без рук. Засовывать пальцы в розетку. Сложно, сложно остановиться, единожды удовлетворив этот всескверный голод, этот реквием по самодовольству, ленточкой Мебиуса, атласной ленточкой, ленточным червем обвивающим сердечко, как коробочку с подарком на Рождество. Раскуси его, сердечко это, пополам — и может найдешь алмаз в этой жеоде. А может золото дураков. Особенно иронично было бы найти золото дураков, прямо как то, которое ни разу не имело смелости отяготить его грудь, его шею и плечи своими шестью граммами поверх фунтового сгустка серебра, плевка, такого же, каким довольствовались отстающие. А у Ноа там что?
— Уже устал? Знаешь, а цаплей тебе лучше, — Эмиль растер обнаженное предплечье там, где настиг его птичий клюв. У Ноа прекрасная координация и обращается он легко, только вот не разберешь, то сказываются его собственные усилия, или всего лишь адреналин, который старательно перегоняет его негодующее птичье сердечко. Хотя, знаете, а есть ли разница? Смотрит он снизу вверх так, как будто действительно заплачет, и Эмилю охота повторить свою недавнюю просьбу, но он только смотрит на то, как довольно споро Марлоу собирает свои расплескавшиеся по земле вещички и утрамбовывает их в рюкзак; стоит тому потянуться к вывалившейся пачке сигарет, Эмиль тут же наступает на нее, легонько, чтобы не повредить, но достаточно для того, чтобы помешать Марлоу отправить ее в раззявленную пасть вместилища его секретиков и прочего мусора.
— За моральный ущерб, — пояснил он. Пачка жалобно прохрустела под пальцами и на поверку оказалась практически пустой; в ней болталась одинокая сигаретка, вот именно что — сигаретка, немощная и тоненькая, ну вот прямо как Марлоу, еще и пахла так же. Вернее, теперь стало понятно, что такое пряное, сладенькое и древесное впитала в себя его форма. В отместку ли, или просто по причине собственной мелочности и злопамятности, которые ему нравились, потому что остальным не нравились, такая вот нехитрая арифметика, Эмиль положил пачку в карман и развел руками — а все. Владеть собой через присвоение другого — это, в конечном счёте, самый дешёвый и самый надежный способ не быть ничьим; четыре американские свободы, провозглашенные на замаранных холстах и плохо пропечатанных хрустящих бумажках президентских речей в общем-то были недурны, но Норману (fucking) Роквеллу следовало бы озаботиться и пятой, настоящей, не то что вероисповедание или нужда, на них лично Эмилю насрать. Но Марлоу не американец; по крайней мере не полностью. В его молочно-белом лице, не обремененным четкими линиями, в его раскосых глазках это сразу угадывалось. Отец Эмиля из Гамбурга, но он ни черта не разбирал в немецком, а Марлоу ни черта не разбирал в американских свободах, иначе, змееныш ебучий, пожрал бы сам себя бы еще в утробе своей мамаши, чтобы не изводить теперь свою половину (или 3/4) горьким, сладким, соленым, острым и непременно обманчивым ощущением целостности. Никакой целостности ему, Эмилю, не нужно. Целостность будто бы даже унижает. Целостность — глупое слово, которое само распадается на языке на черепки, как китайский фарфор; черепки эти собрать бы, промазать вдоль бугристых шрамов клеем с примесью сусального золота и оставить обсыхать, чтобы потом выставить на всеобщее обозрение. Целостность, целостность, целостность. Вот она, вавилонская блудница, укрывающая под шитыми красными ниточками юбками все семь добродетелей, все четыре свободы, все надежды и прочих недоношенных выблядков, выстраданных, вытолкнутых из чьих-то ларчиков, шкатулочек, корзинок, горшочков и всего-всего такого ужасного, прекрасного и человеческого. Ничего такого ему не нужно, он же уже говорил.
— Завтра продолжим, — почти что весело произнес он. Может, ему и правда весело. Может, Марлоу и вправду смешной. Или они оба смешны, потому что жалкие пиздец, — Не опаздывай, ага?
Эмиль поднял воротник и молча подождал, пока Марлоу закончит со сбором и утрамбовкой своей требухи в места те, каким она и принадлежала. Навязывать ему свое присутствие он намеревался до самых дверей чужого блока; нужно было хорошенько изучить его ареал обитания, знаете ли, составить совместное расписание, может, вытащить его на завтрак, чтобы обсудить планы на семестр… Мысленно делая пометки в своей записной книжке и периодически поглядывая то наверх, то на Марлоу, Эмиль поспешил убраться из старой рощи. Убраться, пока чья-то монструозная ладонь не соскребла набухшие влагой тучи и не выжала оттуда все вместе с мякотью глотки жемчужных врат, звездочками-косточками, запоздавшими птичками и неуклюжими калифорнийскими боингами. А она обязательно сожмет, она все-все выжмет из этого перебродившего лиловыми, как гематома сумерками сентябрьского неба.
Поучиться бы у нее. Или это ей у него, Эмиля, нужно учиться?
Вы здесь » Kindred Spirits » Книги судеб » [08.09.2025] anchor