2026, мистика, 18+
Kindred Spirits

Kindred Spirits

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Kindred Spirits » Книги судеб » [08.09.2025] anchor


[08.09.2025] anchor

Сообщений 1 страница 16 из 16

1

anchor

https://i.ibb.co/r2L33FpM/43434434.png

8 сентября '25

пруд в старой роще

эмиль x ноа

'сause it's all right here,
in these sore red eyes the truth that binds and ties,
and ordinarily i would just give in

+4

2

Сентябрь, не изменяя своему скверному нраву, принес на север Атлантики сезон штормов. Вечером с океана тянуло холодом, пропитанным едкой солью, которая царапала горло и оставляла на губах тошнотворный привкус разложения: родное Восточное побережье, еще недавно нежившееся в обманчивом золоте августа, теперь обнажало свой истинный, суровый скелет, с лаской, подобной материнской, нанизывая на него останки выброшенных на берег водорослей и рыб.

В парке было теплее. За столько лет основательно обросший мясом и запутавшийся в хрящевых волокнах, как муха в паутине, протез почти не ныл — только играючи скрежетал о коленную чашку, когда Эмиль нарочно менял темп. Комья впитавшей тропическую влагу земли липли к подошвам, а выбившиеся из хвоста жесткие пряди — к покрытому испариной лбу. Вечерняя часовая пробежка в старой роще, обыкновенно приносившая за собой приятную боль в мышцах и воспоминания о стройных рядах красных кленов в Центральном парке, на этот раз обещала обернуться иначе: неуловимый Ноа Марлоу, которого Эмиль с начала учебного года выслеживал, как гончая лисицу, увлеченно разглядывал что-то в затянутой еще не успевшей отцвести тиной воде ниже по спуску. Марлоу. Марлоу, Марлоу, Марлоу…

Нетрудно было спутать с презрением чувство, которое он испытал, стоило им в первый раз сцепиться взглядами на долю секунды, хотя, справедливости ради, отчасти так оно и было. Стоило лишь мазнуть взглядом по его нескладной фигуре где-то на периферии — а Марлоу всегда, с каким-то фатальным упрямством, обретался именно там, на задворках чужого внимания, — как по плечам пробегала дрожь. Мурашки, противные и липкие, словно дождевые черви, медленно проползали вдоль позвонков. Конечно, за такими, как он, было любопытно наблюдать. Это был интерес особого рода, так мальчишки ворошат носком ботинка муравейник, чтобы с холодным восторгом смотреть, как крошечные существа мечутся в панике, теряя ориентиры среди руин своего маленького мира; но тогда Эмилю было не до развлечений. Именно такие, как Марлоу, размазывали по лицу слезы, кровь из разбитого носа вперемешку с ошметками собственной гордости, рассчитывая, что им помогут подняться с колен после первого падения. Такие, как он из собственной трусости и жалости к себе предпочитали из последних сил цепляться за свою скорлупу и будучи не в силах осознать, что нет учителя более щедрого и ценного, чем момент унижения. Ирония судьбы, граничащая с издевкой, заключалась в том, что именно такой, как он — именно он, даже —  оказался намертво приварен к Эмилю не иначе как волей провидения потока. Конечно, он не был уверен полностью. Но восемьдесят на двадцать? Девяносто на десять, даже — так низко ставить на себя он бы не рискнул.

В отличие от своей — шутка ли? — родственной души, что, как ему показалось, прозорливостью не отличалась, Эмиль осознал собственное положение еще до прошлого Рождества, а затем только пуще убеждался в своих догадках, спотыкаясь об это одинокое светлое пятно в общежитии, изредка — в классе, а еще реже — в импровизированной курилке, куда он иногда врывался, чтобы всласть поругаться с очередным фамильяром, союз с которым был не более чем плодом сшивки, которому в скором времени так или иначе предстояло быть абортированным. Если бы только это могло помочь, Эмиль немедленно схватился бы за иглу и сам наживо пришил бы себя чем угодно — смоченной в соке вербены нитью, плотной бечевкой, а лучше сразу леской — к одному из тех старшекурсников, что метят в Ковен; но ни торг, ни гнев, ни отрицание за несколько месяцев не вытравили из его головы презренный образ и липкое, скребущееся промеж глаз осознание, что судьба его мнение по этому вопросу беспощадно и бесповоротно поимела, сколько бы он не упрямился и сколько бы ритуальных кругов не чертил.

Как волк отгрызает себе лапу, угодившую в медвежий капкан, так и он готов был вцепиться в собственную здоровую плоть и перегрызть все красные нити, рискующие обернуться кандалами, если бы это освободило его этой невыносимой тяжести в районе солнечного сплетения. Но истинная связь, которая, он не сомневался, тянула его вниз, как ливень прибивает к земле зазевавшихся стрекоз, но, парадоксально, без которой до звезд ему было не достать, с тем же упрямством, с которым он ее игнорировал, ожидала другого его решения. Когда-нибудь это должно было произойти, но теперь, в начале нового года, в интересах Эмиля пластырю следовало быть сорванным как можно скорее. В их интересах, даже, вне зависимости от того, в курсе этого Марлоу или нет, принадлежал уже какой-нибудь ведьме или нет — ему все равно не получить никого лучше. Эмиль спустился к пруду.

Вытянутый силуэт, резкий и угловатый на фоне безупречной водной глади, смотрелся на крошечном деревянном помосте пугающе чужеродно, и походил больше на несуразный чернильный росчерк, злонамеренно оставленный на покинутом ненадолго полотне. Или на смертника, которого вытолкали на край эшафота — на потеху местным пернатым и земноводным обитателям, разморенным влагой и грядущим тропическим циклоном. Лягушки, правда, Эмиля сегодня мало интересовали. Птицы же, напротив… Он бесшумно приблизился, к собственному неудовольствию отмечая, что их с Марлоу разделяла добрая половина фута, если не больше. Наверное, они даже никогда не виделись вблизи; жалко, что теперь этим можно будет подавиться.

— Эй, тихоня, — бросил Эмиль, безапелляционно хлопнув того по плечу и слегка наклонившись, чтобы снизу-вверх поймать взгляд юноши, тут же встрепенувшегося, как дикая утка, над которой пролетела дробь охотничьего ружья. Однако, к сожалению или счастью, у этой птички было время осознать, что отступать некуда,  — Чем это ты тут занимаешься? Заканчивай, надо поговорить.

+4

3

Свесив ноги, Ноа отдыхал на деревянном настиле рядом с любимым болотом. Кроссовки едва болтались над водной гладью и изредка касались ее неосторожно, рисуя круги на натянутом полотне. Плотные початки рогоза лениво колебались на ветру, соблазняя сорвать себя и ощутить бархатистую текстуру меж пальцев. К зиме они обязательно начнут забавно взрываться и разносить свои пушистые семена по округе, будто в негодовании от смены сезона. Он это понимал как никто другой, потому что сам не любил расставаться с романтикой осеннего воздуха. Обычно сухие ладони чуть взмокли от влажности и теперь охотнее цепляли на себя занозы, поэтому он то и дело поправлял положение рук, опираясь на половицы.
Осень, как добрая кормилица, справно угощала собой его меланхолию. Она будто своей сыростью, липкостью просачивалось через поры, а он жадно пил и пил, размазывая минуты тоски по внутреннему пространству, как масло размазывают по хлебу, пока оно не истончится и не войдет в плоть. Это чувство всегда словно заискивало с ним, а он и не противился и подхватывал игру: продлевал, растягивал эту хандру, как резиновую игрушку, искал предел этой величины и ослаблял натяжение, когда подходил к границе допустимого. Именно заигрывание с гранью и переходами и было самым подковерным и соблазнительным в этом процессе. По той же причине он мысленно гонял никотиновую тягу, что вяжет во рту, капризно настаивая на себе; задерживался на границе сна и бодрствования, если получалось, изображая канатоходца, что вот-вот сорвется в пропасть бессознательного; обнимал Феликса чуть дольше, чем это допустимо для друзей, в этих секундах наслаждаясь своим “так нельзя”. Тому же наслаждению в минуты тянущегося момента томно подпевала незнакомая исполнительница, и все было таким, каким и должно быть: вязким, протяжным, размеренным, пока его не похлопали по плечу, нагло выдергивая из своих мыслей.
Ноа встрепенулся, как ошалелая птица, и наскоро повыдергивал наушники, чуть не обронил их в пруд, но в суете своей замер, как только уперся во взгляд красных глаз. В них он обнаружил немой укор, как в глазах Феликса сходу он уловил тоску, размешанную в нежности, а в глазах Гленна – интерес. Нет ничего красноречивее взгляда, первая встреча  с которым задает во многом лейтмотив всего, что происходит между людьми после.
– Прости, я не слышал, можешь повторить, ты что-то хотел? – взгляд как-то непривычно осаждал, заставал врасплох, и поэтому отвести свой собственный, как он делал всегда, не получилось.
– Нет, Марлоу, пришел тобой полюбоваться, – если Ноа еще мог убедить себя, что додумывает настроение парня в тональности сказанного, то содержание говорило само за себя.
– Зачем сразу сарказм-то… – голова чуть вжалась в плечи, меж бровями пролег залом, а внутри скрутило от неприязни к тому, что его заметили, к этой фамилии, опять не_формально соскальзывающей с чужого языка, ко взгляду, беззастенчиво довлеющему сверху, к облаченному в насмешку намерению "полюбоваться". Ему бы встать, вытянуться во всю длину да выпрямить спину, скинуть с себя груз немого укора, но почему-то он никогда так не поступал. – Ты, наверное, хочешь проверить связь?..
Предложение, которое обычно приносили другие и делали это зачастую с неохотой или стеснением. Он не отказывал, потому что от судьбы не убежишь, но и охотным движением навстречу его реакцию назвать не получилось бы. Одногруппник, имя которого он силился сейчас вспомнить и не преуспевал, наверняка подошел именно за этим. Без лишних слов Ноа протянул тому руку.

+4

4

Марлоу, казалось, был вовсе лишен контрастов. Взгляд безуспешно, как пуля, пущенная вхолостую, попытался найти, за что зацепиться на аккуратном худом лице, но только оскорбился чужой почти гипсовой монохромности, напоследок запутавшись в бесцветных ресницах. Золотые, слегка раскосые глаза смотрели на Эмиля так, как олень, перебегающий автотрассу, смотрит на карьерный самосвал — что было не худшим из возможных впечатлений.

Еще на прошлой неделе он с удовольствием выловил бы в этих глазах что-нибудь достойное своего внимания, настолько, насколько ему позволял его тогдашний фамильяр; но, вот незадача, их сшивка разошлась по неловко начерченными швам, и суррогат из духовной связи лопнул, как перезрелый плод, вывалив ему на ладони потроха его неосуществленных амбиций. Несмотря на то, что возможности толком напиться он — пока, — не имел, тем не менее, Эмиль с жадностью, с которой за время обладания хоть каким-то подобием связи ловил чужие взгляды, припал и к этому. В неровно ограненных зрачках отразилась… обида?

— Тушé, — Эмиль механически растянул губы в холодной улыбке, не потрудившись придать взгляду хоть сколько-нибудь сожаления, однако, все же подался чуть вперед и даже поднял ладонь в примирительном жесте, — Не заплачь только, verstehen? Я шучу.

— Ты быстро, — уже без тени насмешки похвалил он, удовлетворенно кивнув, — Неужели это все, с чем к тебе до сих пор подходят одногруппники?

Проигнорировав протянутую руку, Эмиль продолжил.

— Ты же знаешь что мы одногруппники? Может даже знаешь, как меня зовут, а, Марлоу? — он по-птичьи склонил голову к левому плечу. Возможно, искренняя растерянность, которая плескалась в круглых глазах напротив, его могла бы даже оскорбить, но странный, неприятный азарт на этот раз одерживал верх. Как бы ему хотелось сейчас в первых рядах посмотреть, как тяжелыми валами перекатываются в светлой голове напротив мысли, за которые Ноа наверняка пытается ухватиться, как неудачливый ныряльщик на Брайтон-бич — за спасительный буй. Эмилю нравилось от души, по локоть запускать свою руку в податливый клубок чужих извилин — все равно, что лезть пальцами в шоколадный пудинг из столовой (довольно приятно), — который с охотой хорошо выдрессированого пса по его команде извергал из себя чужие беспокойства и невысказанные желания. В сущности, он даже не всегда собирался этим пользоваться — однако это неизменно приносило ему странное удовлетворение. Тот, кто владеет твоим разумом, владеет тобой; а Эмилю очень понравилось застревать в чужих головах, как кость в грейпфрутовой мякоти глотки. Оставалось уповать на то, что Марлоу не против давиться костями. Ему самому, в первую очередь.

Мысль о том, что вернуться к проверке было необходимо, стерла с его лица подобие улыбки. Может, физиологам стоит переосмыслить принципы действия закона «бей или беги» с поправкой на то, когда ваши бестолковые сердечные мышцы обречены по кругу перекачивать одну жизнь на двоих. Из предсердия в предсердие, по тонкой паутине вен под полупрозрачной кожей Марлоу — был ли он там, хотел ли он там быть? Бить куда сподручнее, когда ты хочешь лишить себя всякой возможности сбежать первым; но бить куда приятнее, когда ты знаешь наверняка, что от тебя не смогут убежать. Эмиль поднял голову, и порывисто потянулся за рукой, которую Марлоу уже собирался убрать, пресекая попытку бегства. Его ладонь оказалась на удивление легкой и влажной.

Отредактировано Emil Eisen-Shaw (23-04-2026 01:19:23)

+4

5

Одногруппник продолжал говорить, а Ноа ловил себя на странном ощущении, будто слова парня въедаются в него и неприятно оседают в горле кислой взвесью, царапают обидой. Разговор не успел развиться, как уже подвергся тотальной эрозии: казалось, всё будет подъедено, подточено этой желчью, вывернуто наизнанку. Оттого и не хотелось ничего отвечать.
Помимо чувства неприязни, нападки привнесли кое что еще. Всколыхнули запруженную воду его памяти и вытащили на поверхность имя. Эмиль – всплыло, как всплывает мусор со дна потревоженного пруда. Даже Марлоу, при всей своей отчужденности от студенческой жизни, знал о том, что Шоу рассорился едва ли не со всеми своими фамильярами всего за год обучения.
Восприятие перестроилось, внутри щёлкнуло, будто провернули линзу и повысили резкость. Наружность Шоу не изменилась, но в ней вдруг проступила другая грань – гладкая, холодная, с неприятно острыми краями. Ноа рассеянно мазал по нему взглядом, пытаясь найти хоть какую-то безопасную деталь: мягкий изгиб губ, случайный жест, намек на усталость – что угодно, чтобы убедиться, что перед ним человек, а не холодную поверхность. Но взгляд не находил ни одной шероховатости и соскальзывал дальше, по отполированному, выглаженному образу, вниз. Неужели это сплетни так затачивали реальность, превращая человека в набор острых углов? Не желая порезаться, он туповато уставился на обувь и сосредоточился на том, как едва уловимо дышат половицы под чужим весом, чуть шкрябает подошва.
– Знаю, ты Шоу, – голос утратил привычную вежливую рассеянность, с которой он обычно подступал к новым людям, и прозвучал холоднее, чем следовало, даже удрученно. Неприязнь диктовала отступить, но рука не поспела за сигналом нервной системы. Опоздал. Будь он проклят, этот медлительный, вязкий темперамент, еще и доставшийся черт знает от кого.
Кап. Что-то совсем невесомое коснулось внутреннего пространства – крошечное, едва различимое, но эхом разошлось по нему так, будто в воду бросили булыжник. Кап-кап. Ровным пульсом след этого чувства рассеялся по всему телу, оставляя за собой мурашки, как бывает от свежего утреннего ветра или от чужого неосторожного дыхания в затылок.
Кап-кап-кап. Чувство, которое Ноа никогда не удавалось поймать и облечь в слова. Слишком оно было глубокое и бесформенное, и в то же время – слишком интимное, чтобы отдавать его на растерзание разуму в его любви к препарированию и называнию, осмыслению. Хотелось сохранить его таким – не пойманным, не испорченным.
Если бы он все-таки попробовал, то сказал бы, что оно похоже на воспоминания из детства: мать качает его на качелях; мать показывает потертую фотографию с родственниками и с теплотой в голосе рассказывает о каждом; мать позволяет коснуться своего живота, в котором пинается сестра – и внутри вдруг вспыхивают звезды, рождая несбыточные мечты о какой-то правильной, семейной жизни; или – на парковке, в лучах мягкого закатного солнца на прощание обнимает Феликс, обещает познакомить со своим мопсом и садится в машину, чтобы пропасть на целый сезон, оставляет за собой только теплоту призрачной надежды.
Радость, что всегда тащит за собой грусть, как каждый из нас тащит за собой свою собственную тень, никогда не приходит одна. В вечном обрамлении грусти, в жалости о несбыточном или навсегда завершенном, обретает свою остроту и почти болезненную ясность, а заодно – без колебаний разрезает внутреннее пространство на “до” и “после”.
То же самое сейчас ощущал Ноа, когда, наконец, несмело забирал свою руку. Внутри воздвиглось осознание, это – один из тех редких моментов, когда внутри проводится ровная горизонтальная черта, делающая невозможным вернуться в точку, где этой черты еще не существовало. Такая же безупречная, образцовая, каким казался образ Эмиля чуть прежде. Он ведь тоже это почувствовал? Теперь все будет иначе, весь опыт, что он получит в будущем, будет обрамлен этой чертой, задним числом увековечен ее росчерком. Взгляд вернулся к лицу, где Ноа хотел увидеть эмоцию от осознания, на которую сможет равняться. Ведь сам он как обычно тормозил, замирал, точно не знал, как ему стоит реагировать и что говорить. В его собственном – бледном лице – читался не озвученный вопрос.

+3

6

Это чувство было почти упоительным. В его отвратительной, неотвратимо простой ясности умирала стоячая вода, умирал скрип дерева, распухшего от сырости и гнили под ногами, умирали все углы и кромки мира, все овалы, линии и точки, из которых складывались овалы, линии и углы.
Как когда ты берешь разгон и еще до того, как коньки оторвутся от земли знаешь, что не сможешь приземлить прыжок, но все равно прыгаешь, как щекочущее мозжечок дыхание анестезии на стоматологическом кресле, оплетающей нервы и набивающей твою уже совершенно кукольную голову ватой перед тем, как по локоть сунуть руку тебе в глотку, как стоять перед отцовским кабинетом, как в исступлении бросать коньки в обглоданную хлором стену пустой раздевалки, пялиться в их пустые расхлябанные глазницы, а потом возвращался за ними, потому что без них ты — никто, но и они без тебя теряют всякую цель и смысл, и никому из вас друг от друга никуда больше не деться.
— Ну конечно, — или ему следовало подумать: «наконец-то»? Насколько ожидание смерти может быть неизменно страшнее низменного, ослепительного мига агонии, настолько же этот крах приносил странное облегчение. Получите и распишитесь, ваша бессмысленная половина. Бессмысленная четверть? Пропорцию, с которой милостью потока их духовные субстанции запихнули в метафорический шейкер и хорошенько взболтали и смешали были неизвестны, да и могли ли быть? Две части одной души — так написано в учебниках, но главный вопрос в том, в ком из них кого больше?

Бумажно-белый Марлоу удрученно смотрел на него своими телячьими глазами, вероятно, пока не способный на осмысленную реакцию. Тук. Тук. Эмиль почти физически ощущал, как беспомощные мысли-птицы бьются о стенки сознания, сыплют перьями, изнутри царапают небрежно ограненные немым вопросом зрачки своими восклицательными коготками, но ухватить хотя бы одну за крыло не мог — обмякшая, едва рожденная связь не могла этого позволить. Тук. Тук. Симфония для двух колыбелей Ньютона. По ощущениям их зрачки бились друг о друга с тупым стеклянным стуком, рождая внутри черепа фальшивые квинты и кварты кинетического импульса, который вламывается сквозь оболочку прямо к жирному костному мозгу. Это он, Эмиль, неплохо наловчился читать мысли, но почему-то показалось, что сейчас Марлоу бессовестно рылся у него в голове. Это, конечно, невозможно. Он потер переносицу, стирая с лица остатки неприязни и потрясения, и знакомая холодность начала возвращаться, как ледяная корка схватывается на потревоженной брошенным камнем зеркальной глади.

— Что такое, Марлоу? Не хочешь со мной разговаривать? — обходя Ноа с другой стороны и аккуратно опускаясь на настил на почтительном от того расстоянии, Эмиль чувствовал себя как ребенок, рассматривающий нежеланный подарок, вот только сейчас едва ли торг был уместен, пусть на это раз судьба и не выталкивала его улыбаться во все резцы и рассыпаться в благодарностях. Благодарности за что? Вероятно, учитывая периодичность, с которой свежепойманные непонятливые синицы так и норовили ущипнуть Эмиля за руки, вполне безропотно давшегося ему Марлоу следовало бы считать журавлем, однако само наличие у того желания оказаться в небе едва ли казалось возможным. — Ну а лично мне просто не терпится с тобой поработать. Придется привыкнуть.
Небо бессовестно смолило перезрелыми тучами, налитыми чернильной влагой, ты только надави — и разойдутся прохладным ливнем. Язык ворочался во рту, как бесполезный рудимент, разморенный в странной смеси раздражения и любопытства. Как бросать… Ну надо же. К сожалению, этот даже убогий в своей простоте маятник с упрямством, достойным лучшего применения, раскачивался в обе стороны.
— Зачем ты здесь? В Академии.

Отредактировано Emil Eisen-Shaw (29-04-2026 19:42:02)

+3

7

Лицо Эмиля – вдруг шероховатое, неудобное, будто через поры наконец пропустили эмоцию. Напускное истончилось под гнетом осознания – они истинные, и за ним проявилась неприязнь. Ненадолго. Скоро лицо ведьмака вновь разгладилось, а взгляд Ноа туповато съехал обратно вниз, потеряв понятные, знакомые выступы. Захотелось подтянуть к себе коленки, обнять их, спрятать собственную же улыбку, кротко оповещающую "раскусил". Так он и сделал.
– Ну конечно.
Конечно, кто захочет себе в фамильяры непутевого Ноа Марлоу? Эта неприязнь давно уже не колола эго, нет, утроба, из которой рождались все чувства, принимала ее как родное. Неприязнь возвращалась домой и потягивалась, заполняя внутри все своим теплым и липким присутствием. И в этом было какое-то облегчение, завернутое в малодушное “поделом тебе”.
Эмиль осел рядом, даже не побрезговал влажными половицами. Было в этом жесте что-то снисходительное. Наверное так ребенок отдает свою игрушку другому, когда сознает, что следует делиться; так сворачивают голову птице, которой не помочь; или делятся дозой, не желая видеть в чужих глазах отражение своей боли. Спеси в ведьмаке поубавилось. Ее ли он задавил своим смирением и теперь приглушенно оплакивал рядом?
Хочу ли я разговаривать? Как думаешь, если закидать весь огород камнями, на нем что-нибудь прорастет? Не умел Марлоу парировать чужие издевки. Вместо того, чтобы бросить камень обратно, он предпочел бы наказать себя, чтобы наказать другого. Разверзнуть брешь в той стене, которой заслонял себя от прочих, пригласить наконец вовнутрь, сказать “гляди, теперь это все – твое”, чтобы наконец посмотреть глазами другого на сад, в котором ничего не растет, только острая галька врезается в ноги, под ней – холодная и прелая земля, а в центре – древо надежды, своими ломкими и безжизненными сучьями прокалывающая спертый воздух.
Злость подогревала намерение изнутри – вывернуть бы все это наизнанку, все гнилые потроха, которые теперь и твои – тоже, чтобы не только ему было тошно. Как рыба, выброшенная на галечный пляж, он хлопал ртом, пытаясь что-нибудь сказать, сострить, но уперся в то, что злость, бурлящая в нем, была вовсе не на Эмиля.
– Зачем? – внутри он перебирал причины, как карты в игре, где от них вообще-то следует избавляться. Так много всего, что пальцы не могут удержать. Стоит начать их ворошить, как они вываливаются из рук: – Чтобы не торчать. Решил вместо рехаба побыть здесь. Еще и стипендию платят хорошую. Чем не выход? Скоплю и после академии смогу какое-то время пожить беззаботно на эту сумму. Ну и заодно своими глазами хотелось увидеть все то, о чем мне нарассказывали, узнать, что за человек этот – половинка моей души.
Треть лица все еще пряталась во впадине из рук, что напряженно обнимали колени, но говорил он достаточно громко для того, чтобы ведьмак, выбравший дистанцию, мог расслышать. Раз, два, три – столько своих шагов он отмерил взглядом, понимая, что эта дистанция становится мерой отвращения к нему, к Ноа.
Нечестно теперь прятаться от того, что намеревался проверить. Ну уж нет, если делить этот опыт, то без остатка, без полумер. Хотелось открыто встретиться с чужим отношением, чужим отвержением. Эти мысли сподвигли сократить расстояние, и он, не вставая, подвинулся к ведьмаку сначала на шаг, потом на два. Оставался еще один – в качестве меры приличия. Взгляд вкрадчиво вперился в-теперь-уже-родное лицо с готовностью познакомиться и со сведенными в раздражении бровями, и с прищуром, даже с тем, как чужое отвращение складывается в тонкую напряженную линию губ, и даже с оскалом, если повезет.
– А ты? Ты что тут делаешь?

+3

8

Голос у Марлоу какой-то чудной, неподходящий тщедушному телу, обнимающему собственные колени, как отмокающий в формалине эмбрион. Хотелось постучать пальцем по стеклу, встряхнуть колбу с этим безвкусным студнем, вываренным на инертных полых косточках, или подцепить так, как гвоздь может подцепить ногтевую пластину и оттолкнуть от чавкающего сукровицей ложа, как пловец отталкивается от дна. Вопрос на десять долларов: Умеет ли Ноа Марлоу плавать?

Вместо этого Эмиль, пока Ноа говорил, рассматривал его, как особенно азартные игроки рассматривают свои карты за сукном игорного стола перед тем, как удвоить ставку. Не пасовать же он сюда пришел, в самом деле. Это у них, типа, холдем по-ведьмински, где из правил — только надеяться, что бессердечный и недосягаемый крупье-поток ненароком тебе улыбнется, и это окажется не лицевой судорогой и не насмешкой; а может он даже подмигнет и очень кстати сунет в трясущиеся потные ладошки лишний туз. Нахера Эмилю вообще этот туз? У него тут уже, кажется, фулл хаус, потому что бывших торчков не бывает. Ну и гадость. Наверное, можно было бы строить хорошую мину при плохой игре и посыпать голову осадками от прокипяченного в ложке героина, но игра и без того никогда не была хорошей, и в этом, наверное, единственная ее прелесть.

Даже недоразвитые корни сорняков раздирают затвердевший асфальт с той же слепой жадностью, с которой младенец рвет мать изнутри. Они просовывают свои вымоченные в темноте околоплодных вод конечности в образовавшиеся трещины, и смотрят, и поворачиваются, и тянутся к свету, пусть даже этим оказываются заняты последние мгновения их жизни, которая, тем не менее, на закате обретает хоть что-то отдаленно смахивающее на смысл. У Марлоу, в сущности, одна задача. Если сад, который мнит себя бесплодным, отказывается раздвинуть свои бетонные, заиндевевшие бедра, чтобы усилием дать выход жизни, значит, его дурно взрыхлили вилами.

Его голос кругами расходился по стоячей воде перед тем как, наконец, в ней утонул и притих. Неприятный зуд в горле так и подмывал заметить: «ага, то есть ты сбежал». Побег от последствий побега — а что есть употребление, если не побег — немного парадоксально, эскапизм в квадрате. А вот Лола,например, бегала по кругу, как хомяк в хромированном колесе. Если хорошенько подумать, любой грызун бы даже обошел ее в тесте на невербальную логику, потому что мозгов у Лолы не было — все планомерно выблевано, расплескано по кафелю школьных туалетных кабинок и оттуда же слизано, выжжено, примерно как у смертника после свиданки с электрическим стулом. Поскреби в ее прехорошенькой черепушке — этой склизкой нерафинированной пасты даже на сэндвич не наберется, на что, скажите на милость, там любоваться? Ты такой же, Марлоу? Нет, мозгов у тебя явно больше — по крайней мере, ты тут. Но бегать от чего-то просто, а идешь-то ты к чему?

— Вот как,— прищурившись, Эмиль уставился в изуродованное полуулыбкой полулицо напротив, теперь вырезанное как ножом по стейку на гранитной породе его будущего покруче, чем ебало чертового Джефферсона на горе Рашмор.

— Думаешь, удержишься, когда выпустишься? — он заинтересованно склонил голову набок,  — И сколько, говоришь, ты уже чист? Не смотри на меня так. Если у тебя с этим какие-то проблемы — говори сразу, — или не говори, Марлоу, да вот только он все равно узнает. Возможно, так будет даже неприятнее; чего уж говорить, мало приятного, когда кто-то рассматривает твои потроха, и приценивается к ним, как к фаршу в супермаркете.

Ответный вопрос не заставил себя долго ждать. Что он тут делает? Наверное, готовится к ебучим Олимпийским играм. Или зубрит SAT, чтобы приложить свою блядскую медаль к пакету вступительных документов вместе с выдуманной отцовской рекомендацией и поступить в Гарвард, а после до конца своих дней, спотыкаясь о собственные ноги, муштровать пустоглазых малолеток в дутых жилетках, заставляя их тянуть носки в тесных колготках, пока лед не разойдется трещинами под невыносимым весом их общей посредственности. Нихера подобного.

— Я здесь, потому что мне это нравится. И потому что я собираюсь преуспеть, — отрезал он, — Раз уж этот мир сам распахнул перед нами двери, глупо будет не вынести из него все, что только можно, и пока можно. У меня было четыре фамильяра, но истинная связь — совсем другое дело.

Когда Ноа решил придвинуться ближе, Эмиль вскинул бровь. Может, и глупо было реагировать на провокацию. Была ли она вообще, провокация? Неважно. Это он, Марлоу, бегал, а Эмиль уже все решил — колл. Он пересек последние дюймы рубежа, который их разделял, придвинувшись практически вплотную. Их глаза по-прежнему едва ли находились на одном уровне, настолько Ноа сутулил плечи.

— Ну что, узнал? Половину. Пялься сколько влезет, только сядь нормально, Марлоу, — плечо уперлось в плечо, — Что еще мне надо о тебе знать?

+3

9

Новоявленная его половина не воротится и не пятится, наоборот – пялится бесстыдно, сама становится вместилищем чужого любопытства и взора, и это немного… обескураживает, заставляет робеть. Казалось, нужно только встретится с отвержением в неосторожном жесте, в кривизне лица, вывести на однозначность этого настроения, и собственный взгляд облегченно отпрыгнет, вернется вовнутрь, в лоно печали и самоедства, но нет. Было в той напыженности и вредности, которыми страдал Эмиль, что-то беспринципное и притягательное, принимающее. Приятное и в то же время пугающее. Шоу не знал, что окажется в рыбном отделе с его гнилостным благоуханием, более того, зарядили в него парой протухших голов с замыленными безжизненными зенками, а он не испугался, даже руки не отряхнул. Раз уж тут, раз уж судьбой было приказано очутиться именно здесь, то нет смысла воротить нос. Да?
– Я вообще-то год уже ничего не принимал, разве что алкоголь и табак, – хочется снова рассматривать кувшинки да водомерок, и Ноа не противится этому жесту, перестает глазеть. – Не думаю, что дело именно что в веществах, – по нахмуренному лицу было видно, как изнутри он точно вслепую трогает не до конца сформулированную мысль, – вернее и в них тоже, но не первостепенно.
Потом Шоу говорит о каком-то шансе, возлагает надежды на связь, отчего становится немного дурно, тесно в той облепляющей осенней влаге, в которой они оказались. Еще и придвигается ближе, нарушает границу уместности. Думал Ноа, что оставляет расстояние в шаг для комфорта другого, выходит – что для себя. Пяти минут не прошло, а Марлоу уже телом ощущает, как сковывают рамки чужих упований. Не тот груз, который может вывести его сгорбленное тело.
Оно готово водрузить на себя ненависть и презрение, отвращение, безразличие, в конце концов, но не чужую надежду же! Своя-то ни к чему хорошему не приводила: сперва она играючи дергает за шкирку наверх, а потом легкомысленно разжимает хватку, и как всегда бьешься коленками оземь. Так просто от этой мухи не отмахнуться, будет жужжать над ухом, сводить с ума, напоминать о себе явно и настойчиво, грызть и выедать высокочастотными звуками извилины, точно десертной ложечкой. И почему ей суждено было остаться там, на дне ящика?..
И что делать? Снова бежать, беспорядочно махать руками, лишь бы отстала, отряхиваться, отталкивать? Никогда этого не удавалось, любая попытка раз за разом обречена была стать лишь временной мерой, и он возвращался к своему заклятому врагу. Избавишься от чужих ожиданий – найдут свои, никакая дурь не преуспела, не справилась и не вытравила из мозга эту занозу. И что он может противопоставить такому упорству?
Сперва тяжелый вздох, а затем хруст сопроводили движение каждого позвонка. Ноа потянулся, и спина стала в меньшей степени похожа на знак вопроса. Опять он удивлялся, обнаруживал себя выше сверстников. В теперь уже расправленном виде приходилось смотреть на Эмиля сверху-вниз. Непривычно.
Пялься, говорит, сколько хочешь. Ну, нет, наткнется еще вдруг на очередные чаяния во взгляде, уж лучше не знать. Водомеркам вот – плевать, кувшинкам плевать, да и всему пруду, в общем-то, тоже плевать на то, кто сюда забредает чтобы на них попялиться. Эмилю, кажется, не плевать. Рыбьи головы – это тебе не стейк, но даже из них можно сварить суп. Когда кидал в Шоу безобразное свое, ожидал, что встретится с отвращением, может, попыткой слинять, но точно не того, что эти потроха расправят на разделочной доске и начнут копаться в поисках чего-то ценного. Оставь, нет там ничего, отпусти.
– Не знаю я, что еще сказать. Не люблю, когда меня называют по фамилии, и все пожалуй.
А как же блядство твое, Ноа? Нелюдимость, закрытость, тупость, ты в конце концов даже школу не оканчивал. Так много всего, хоть тачкой выгружай на эту разделочную доску. Разум опять палил разъяренно, и почему только по своим? Надо было срочно съехать с темы, вдруг еще вскроет новые, доселе не препарированные трупы, вывернет из них свежие потроха, какие еще не выставлял на обозрение.
– Ты был в сшивке. Скажи, что у тебя за способность? А о моей форме знаешь же? Или рассказать? – тем временем мимо пролетела стрекоза, зависла ненадолго прямо напротив лица, так, как они умеют, замерев во времени, вызвала тем самым улыбку, и тут же пропала из поля зрения. Взгляд машинально вернулся к Эмилю, точно хотел разделить эмоцию, и спрашивал: "классная, да?"

Отредактировано Noa Minh Marlow (07-05-2026 22:00:23)

+2

10

—  Ну, без разницы. Мне просто нужно быть уверенным в том, что ты не угробишь себя слишком рано, — твердо произнес Эмиль. Жаба, мостившаяся до этого на широкой кувшинке чуть поодаль, с громким плеском прыгнула в воду, разрывая полотно тины прямо под их ногами. Пришлось поджать ноги в жесте брезгливости и опасения за новые кроссовки; Марлоу переживать же, видимо, было не о чем — его подошвы и так скреблись по поверхности пруда и это не сильно то его и смущало, — Убогое правило.

Позиция Ноа относительно его фамилии показалась ему даже несколько дикой, да тот уже поспешил отправить свой взгляд перебегать от одних камышовых зарослей до других, да и даже за ним, за взглядом, теперь предстояло бы как будто тянуться, поэтому Эмиль оставил идею пытаться накрыть его своим, как стаканом — мотылька, залетевшего в открытое окно. Неужто он сирота? Неудивительно. Или просто неженка? Тут Эмилю оставалось только пожать плечами — своей фамилией он, между прочим, гордился. В конце-концов, он не был Эмилем на олимпийке и на бейджах, не был в турнирной таблице и на почтовом ящике, не был на двери в больничную палату и даже дома, пожалуй, не был, потому что сам там почти не бывал, и его это более чем удовлетворяло. Ну а Марлоу? M в начале и W в конце. Выстрой в ряд — и получишь колючую проволоку из согласных, которой впору обворачивать границы, что очерчивают пределы смирения. Сам исколешься да других заденешь, зато не переступишь, так и останешься в этой блаженной иллюзии независимости и даже какого-то преобладания над личным и человеческим.

Связь-перевязь-привязь. Мрак китового чрева. Это, знаете ли, довольно скверно — нести ответственность за свое первоначало-продолжение (логический парадокс: а чья душа, собственно, появилась раньше? кому повезло хотя бы немного побыть целым?), с волей, которая от тебя не зависит, но в то же время даже привычно, как не поморщившись принимать горькие болеутоляющие или смотреть, как закрывается дверь процедурного кабинета, а чужая рука снимает перевязь и начинает пальпацию, лобызая винилом медицинских перчаток сочленения, проглядывающиеся под туго натянутой кожей. Подушечки пальцев играют с тканями, перекатывают хрящи, и все страждут, тянутся то с одной, то с другой стороны к чему-то нежному и незащищенному, аритмично скулящему-зудящему-скрипящему в своей чаше-конуре внутри, вот только нежного и незащищенного там больше нет — сами же выскоблили. Больно? Потерпишь. И он потерпит.

— Менталистика. Чтение мыслей и все такое. Так что если соберешься о чем-то подумать, подумай дважды. — наблюдая за выражением стремительно белеющего, как рыбье брюхо, лица Марлоу и выдержав паузу, чтобы додавить реакцию, Эмиль спрятал кривую улыбку и коротко добавил: — Да расслабься ты. Это довольно затратно проворачивать, между прочим, но обещаю: ты даже не почувствуешь.

Чужой разум чем-то походил на устрицу, в то время как дар Эмиля, в идеале должный являть собой что-то вроде скальпеля, пока, к огромному его неудовольствию, больше смахивал на лом. Костяные створки расходились неохотно, и иной раз, вместо того, чтобы обнажить самое сочное, трепещущее и уязвимое, что хочется испить сырым, сжимались в агонии самозащиты и в яростном спазме изрыгали из себя неоформившиеся жемчужины, обрывки страхов, недоношенных мыслей и нетвердых образов; а потом клацали своими створками, стремясь понадкусывать его пальцы, залезть ему в голову в жесте ответного надругательства над сокровенным. Но это являлось вопросом времени: истинная связь должна была все исправить. Истинная связь — это же другое дело.

Обещать, что он не будет лезть Марлоу в голову — теперь пустое. Такое же пустое, как головы половины его однокурсников (золотое правило: после слов «ну-ка угадай, о чем я сейчас думаю» ни за что не стоит пытаться совать руку в чужой разум; все равно что класть голову в пасть крокодилу. даже не так — все равно что быть крокодилом, которому так и норовят подложить мышеловку вместо нежного филе); потому что он, пожалуй, точно будет. Потому что между ними, вроде как, теперь не должно быть секретов. Точнее, это у Марлоу их быть не должно, а Эмилю, как ему кажется, скрывать и без того нечего. Не зря же им год читали лекции о доверии в дуэте? То то и оно.

При виде стрекозы Эмиль заметно оживился. Захотелось протянуть руку и схватить ее, запутавшуюся в плотном воздухе, — так близко, что, кажется, ресницы затрепетали в такт взмахов ее крыльев, — но она уже скрылась из виду, видимо, почуяв добычу. Такая как-то прожила в стеклянном боксе у них на кухне почти две недели, прежде чем отправиться в музей естественной истории. Отцу, конечно, больше нравились беззащитные мотыльки и медоносные пчелы; Эмиля, как и, наверное, любого мальчишку, больше привлекали хищники.

— Отбилась от стаи, наверное. Сейчас тут стрекоз быть не должно, — немного рассеянно заметил он. Дура.

Скоро созреют и осыплются на прелую прибрежную землю заморозки: осенний холод выколет стрекозиные фасеточные глазки, лопнет по одному, как пузырчатую пленку, методично просунет свои узловатые пальцы под хитиновое брюшко и обернет прозрачной пленкой чешуйчатые крылышки — так, наверное, избавляются от тела, — прежде чем раскрыть собственные жвала и с наслаждением похрустеть чужим исходящим лимфой нежнейшим нутром. Но естественное естественному рознь, и стрекоза, должно быть, уже отложила личинки. Они спят в своей выложенной илом колыбели на дне пруда, но уже весной откроют новые, новые пары фасеточных глазок и расправят новые пары чешуйчатых крылышек, выплывая на сушу из этого первородного бульона, цветущего кувшинками, и все начнется сначала. Снова и снова. Короткая жизнь всего такого рассыпчатого и ломкого, как кусок песочного пирога, насекомого не прощает ошибок, однако же они и не требуют никакого прощения, а уж тем более одобрения или сочувствия.

Эмиль повернул голову. Во влажных глазах Ноа промелькнул скудно различимый восторг, который почему-то захотелось вырвать с корнем и оставить себе, ведь не так уж и много своего у него, Эмиля, теперь осталось. Марлоу и сам был как-будто немного чешуйчатый, полупрозрачный и сквозистый, как моль или мотылек; может, именно это помогает ему трепыхаться-сжиматься-сливаться-замирать. Но стоило провести супротив линии роста этих бесцветных чешуек, добиться того, чтобы они осыпались и прилипли к пальцам  — смотреть на него, нахмуренного и вскинувшегося, становилось как-то до странного терпимее.

— Был, конечно. А насчет формы твоей понятия не имею: не то чтобы ты частый гость на занятиях, знаешь. Покажи, — предложил он.

+1

11

И правда, как он мог забыть о таком: умрет один, на дно пойдет и второй. Действительно убогое условие – отвечать за жизнь другого человека. Раньше он не думал об этом всерьез, да и не хотел умирать, так, лишь изредка в подростковой манере игрался с этой мыслью, из жалости к себе, перекатывал меж полушарий, как обсасывают конфетку во рту, прежде чем раскусить. Не воспользовался бы этой возможностью, потому что слишком труслив, но сейчас бесспорно оплакивал ее, как будто вместе с ней отобрали право и на жизнь.
Ноа не тешил себя надеждой, что с родной душой они тут же поладят, все-таки человек он был сложный, со своими закидонами, и даже не уповал на то, что повезет с характером его так-называемого-продолжения. С какой стати? Трения было не избежать. Но то, что он услышал следом, ухнуло его в пучины уныния. Мен-та-лис-ти-ка – премерзкое шипящее слово, о которое дважды запнешься, пока внутри поговоришь. Такая вот ироничная подсечка от судьбы, которую осознаешь только после падения, а когда летишь, сбитый с ног – глаза все еще открыты, а в них продолжает плескаться беспечная радость о том, что стрекоза – красивая такая, а Шоу мило принял его со всеми потрохами. 
И что это? Серьезно, мать-его, продолжение его души? Большую часть сознательной жизни он пытался отделиться от чужого взгляда, выстроить наконец свой образ, найти внутри себя личность, думал, если будет один, наконец сможет прощупать все свои углы и промежности, пересчитает ребра; что опишет тело души и очертит ее границы. Связь он видел пуповиной и даже готов был пройти вдоль, цепляясь руками за дышащую и пульсирующую кровью связующую нить, чтобы посмотреть на своего близнеца. А теперь вместо этого близнеца обнаружил безобразную культю с глазами и чревом, какой-то жуткий лишний орган, что третирует тело, сосет из него соки и содрогается в какой-то своей судороге, не вторящей общему лейтмотиву. Может и он для Эмиля был тем же уродливым обрубком? Мерзким продолжением образа души со своей волей. А вместе они – якобы одно, осталось только научиться ходить на этих пережеванных и перемолотых мясорубкой жизни конечностях. Поверить в это казалось невозможным, ведь вот он я, целый, живой, отделенный от матери, отделенный наконец от ее представлений, почти отделенный от своих пороков и всего того, от чего так отчаянно хочется быть отделенным. Еще недавно он самолично резал эту пуповину со всем, к чему она присасывалась, и тут она снова обвилась вокруг шеи.
Пока Эмиль переключился на стрекозу, Ноа пытался унять резко вторгнувшуюся во внутреннее пространство панику. То самое ощущение сдавленности, которое бывает, когда среди людей, когда кажется, что все говорят, показывают пальцем, хихикают за спиной, точно свет прожектора падает прямо на тело, на форму души и подсвечивает все ее изъяны. Дыхание стало частым, а в груди и голове – жутко тесным, точно внутренние стены начали движение навстречу друг другу, вот-вот лопнут и без того вздутое и переполненное, раздавят собой. Не было там места для кого-то еще. Эдакая клаустрофобия для души, что осознанием несвободы и ограниченности загнала себя же в угол. Надо было выбираться из головы, из сжатого нутра, пока не раздавило.
С задержкой он ныряет лицом обратно в колодец рук, снова сгибается, точно группируется, чтобы не разбиться о горизонталь. Но ведь поздно, поздно уже, вмазался в нее с ускорением и растекся лужицей. Что это за отчаянная попытка такая, сойти с рельс, когда тебя уже сбило и размазало локомотивом в тонкий слой ужаса и уныния напополам? Вероятно Эмиль заметит его заставший в моменте осознания лик, может даже нащупает в нем что-то, но остальное он унесет на дно колодца, спрячет, не покажет. Утопит, задушит, задавит, потому что это его, и никто не имеет право на это претендовать. Уж лучше самому прибить, чем отдавать другому на потеху.
Ноа не понимает, да и не старается понять, что за хрень творится в голове, когда замечает сокращения своей же диафрагмы, становится смешно до одури, и он не противится. Пускай лучше Эмиль думает, что он ебанутый, или попробует залезть в этот котелок да разобраться, что там намешано; отделить зерна от плевел, раз у него, у Ноа, ни черта не выходит. Голова спряталась глубоко в колодце, пока плечи ходили вверх-вниз, и организм содрогался, выталкивая из себя аффект. Это шутка такая, да? Все шутка, несерьезно, не может же так быть. И почему же так горько, когда так смешно? Хорошо хоть горечь прочь унесла панику, будто вместо того чтобы пройти все этапы от отрицания до принятия внутри резко дернули тумблер в положение "все везде и сразу".
– Ну вот и прочитай тогда в мыслях, что у меня за форма. Не получится – тогда может покажу, – ответил, выныривая наконец из колодца, и про себя добавил – вот бы провалился, доктор Лайтман хренов. Чуть раньше Шоу позволил себе пнуть в насмешку пускай полудохлое, но все еще значимое, сказал: думай дважды, расслабься, не почувствуешь. А свиней перед убоем, интересно, также успокаивают? Припомнилось, как мужики спаивают девчонок в клубах, а потом волокут в кабинки туалета или запихивают в салон машины и гнусаво, от забитого дешевой химией носа, нашептывают и наплевывают в уши подобное. Живодерская риторика. Правдивость сказанного хотелось опровергнуть, яростно убедиться в обратном. Заметить, почувствовать чужое вторжение. Говорят, сознание не терпит пустоты, но для Ноа было ясно как день, что его сознание и чуждого терпеть не станет, уж лучше невозможная пустота. Тело не способно проигнорировать непрошенного зловонного присутствия – это он знал наверняка, неужто внутреннее пространство окажется к этому менее чутко? Не может такого быть.
Согнутая в колене нога нервно затопала в ожидании этого самого вторжения. Внутри, как метроном, прорезывалось: “ну”, “ну?”, “ну?”, то и дело соскакивая на образ цапли, свой образ, который силился удержать в верхних слоях мыслей. “Ну?” Почему-то вспоминалась не белая, а та, что видел на вьетнамских почтовых марках, – “ну?”, – с темными усиками на голове. “Ну-у?” И хрен с ней, пускай будет такая.
– Ну что?

+1

12

Затянутое жирной бульонной пленкой небо пузырилось тяжелыми волдырями туч, сокращалось, как глотка, целым стаями проглатывая рассекающих его птиц и содрогалось под тяжестью далеких тропических штормов; в такт ему содрогался и Марлоу, заходился в своем раскатистом, надсадном хохоте, прячась за узловатыми пальцами и укачивая себя в колыбели из собственных ладоней. С трудом проглотив гримасу отвращения, Эмиль развернулся к Ноа теперь уже всем корпусом, согнув здоровую ногу в колене. Он не в себе? Он все-таки под кайфом? Или это и есть то, что было не очень то и талантливо укрыто под верхним слоем развороченных теперь чешуек? Пока что самая занимательная реакция на вскрытие его дара; от мысли, что теперь Марлоу будет избегать его взгляда и мечтать отпрянуть от прикосновения, как и добрая часть однокурсников, которым жалко своих бесцельных мыслишек, стало так хорошо, что захотелось тут же толкнуть того в пруд, ну или хотя бы взять и хорошенько встряхнуть, как банку газировки прямо перед тем, как потянуть на себя металлический язычок и познакомиться с содержимым. Так он и сделал. Предплечье у Марлоу оказалось острое, но крепкое, а взгляд, который тот поднял наконец, ощутив прикосновение, — более чем трезвый.

— Первый раз сталкиваюсь с таким энтузиазмом. Не перестаешь удивлять, да?

Обрывки пуповины, пришедшейся от предыдущей связи, которая по шву разрубила их тупое, слипшееся общее тело, все маячили перед глазами, размывая собственные мысли и мешая сосредоточиться, как только Эмиль пытался обратиться к магии. Или это Марлоу мешал? Крысиный король о двух головах, сросшийся в единый узел плоти и воли; две пары глаз, обреченные смотреть в разные стороны, пока их хвосты намертво сцеплены теперь и неотделимы. Абоминация, свою принадлежность к которой лелеять было необязательно, но вот принять — в каком-то смысле необходимо. «Принимать», конечно, концептуально звучало легче, чем, например, «отдавать», но в последние несколько дней таковым не казалось совершенно.

— Конечно, прочитаю, — прищурившись, согласился он, — А ты все равно превратишься, не одному же мне стараться? К тому же, всегда приятно немного размяться.

Эмиль приподнялся на коленях, опираясь о чужие предплечья так, чтобы наконец взглянуть на Ноа сверху вниз. Мимолетный порыв стылого ветерка запоздало сообщил, что от Марлоу пахло чем-то пряно-древесным. Немедленно захотелось чихнуть.

— Не моргай, — или следовало попросить хорошенько проморгаться? Реверсивная психология или как ее там: почему то сейчас, когда горечь хрустела где-то за чужими хрусталиками а в его зрачки ввинчивалось разочарование, по вкусу похожее на прокисший желудочный сок, который дерет горло, казалось, что Марлоу что угодно сделает, чтобы отстоять свою мнимую независимость. А независимости больше нет и, что подтверждалось раз за разом, никогда и не было; но, впрочем, тот был в своих стремлениях не одинок — почему-то и вправду захотелось броситься Ноа в голову, избороздить чужое сознание, разойтись по нему, как круги по стоячей воде, мелочно отомстив за что-то, в чем того даже нельзя было уличить.

Получить что-то возможно только с чем-то расставшись; этот принцип дамокловым мечом довлел над ним всю жизнь, и Эмиль усвоил это достаточно хорошо для того, чтобы не удивляться, находя его заложенным даже в естество дара, который достался ему в беззаветное распоряжение — в обмен на вверение своей жизни в чужие неуклюжие руки, конечно. Рассеки свое сознание ланцетом, позволь чужим мыслям залиться в поток собственных, да только и успевай следить за тем, чтобы удержать все это в своей голове. Про себя отсчитав несколько секунд, в равной степени чтобы сосредоточиться и заставить Марлоу чувствовать себя дискомфортно — сам просил же, вот и пусть терпит, — он все же опустил голову в пасть крокодилу. Или позволил чужой голове лечь между ровными рядами собственных зубов? Игла нашла вену, разбрызгивая мысли, синапсы заискрились оголенными проводами, короткое замыкание — моргнул, все таки, — прохладное и темное, наполнение черепа Марлоу походило на проявочную. Незримый наблюдатель вторгался в этот паноптикум, чтобы вытащить еще скользкие от водно-спиртового геля экспонированные чаяния и как следует ополоснуть их в собственном восприятии, перед тем, как включить свет и наконец проявить, да только Марлоу знал, что Эмиль знал, что Марлоу знал — что Эмиль сейчас у него в голове. Семантика, которой следовало занимать собственные мысли, в текущий момент в равной степени уязвимые для чужого вторжения. Рядом гудело что то механическое, или это тикали его часы? Не особенно то и разберешь, когда вроде как почти плаваешь в чужих спинномозговых жидкостях, а мысли, до которых пытаешься дотянуться, немедленно распадаются на фракталы и собираются в другом порядке. Ноа. Темнота. Снова он? Белое пятно. Привкус чужого остаточного раздражения во рту — как будто пьешь воду из дурно вымытой кофейной чашки. Чужое сознание, подсознание, надсознание или все они вместе силится родить образ, а может и успешно рождает, но Эмилю не хватает сноровки принять роды. Оно все маячит перед глазами, бликует в черно-красном окружении выдуманной проявочной и само тянется к нему, пахнет почему-то клеем. Проходит будто бы вечность, хотя сердце, наверное, не отсчитало и дюжины ударов, а он только крепче сжимает пальцы, хватаясь за чужую одежду, как за спасательный круг. Снова он. Белое пятно. Круги на воде. Красивая птица. Сова? Журавль? Тупо и как-то даже унизительно — быть не в состоянии прочесть дурацкие мысли дурацкого Марлоу о его опыте пребывании в дурацком теле дурацкой…

— Цапля, — Эмиль негромко выдохнул, отпуская чужое предплечье; катетер нужно было уметь выдергивать вовремя, пока мысли не начали обратный ток. Подобная ментальная гимнастика, наложенная на последствия от прерывания сшивки, выматывала сильнее, чем то стоило принимать.

— Ну что? — он отстранился, выравнивая дыхание, и уставился на Ноа, силясь выцепить подтверждение своих слов, — Как ощущения? Покажешь, что умеешь, или стесняешься?

+1

13

Оккупация разума потребовала сперва захвата телесного – не мудрено, что теперь руки Эмиля стискивают кромку одежды, давят на плечи и вынуждают прогнуться назад, вновь опереться на руки. Ладонь насаживается на занозу, а стряхнуть, снять ее Ноа не может, слишком он обескуражен, а вместе с тем – заворожен жестом донельзя интимным в своем порыве. Заглянуть за ширму наружности, протолкнуть, погрузиться в неизвестное своими мыслями-пальцами, зачерпнуть и испить чужое, личное. Разве это законно? Разве ему не страшно? Не противно?
Ноа все еще силится думать о цапле, пускай не белой, пускай на почтовой марке, держит этот образ, как бывало вытянутые руки держали мокрое одеяло  – неудобно, тяжело, и каждая мышца в каждом своем импульсе молит о том, чтобы отпустить. И ведь отпускает, чтобы потом поднять заново: такое вот нехитрое занятие. Эмиль упражняется в менталистике, Ноа – в том, чтобы удержать одну мысль на поверхности, не соскочить в глубокие слои и не родить лишнего.
Отсчитывающее и мерно капающее “ну” растворяется в мысленной глади, когда ее подергивают где-то с другой стороны. Будучи мальчишкой, похожим образом Ноа волновал палкой воду, неосторожно и несильно: тупым концом шлепал о спокойную и натянутую поверхность, даже не пытаясь нащупать глубину, баловался – просто чтобы посмотреть, как на той рождаются и расходятся круги. В детстве это завораживало: тут же обнаружить след своего праздного изволения, видеть, как податливо рисует гладь последствия его небрежного движения. Может и Эмиль – наслаждался? Только ткни пальцем в поверхность чужих вод и тут же увидишь тревожную рябь – это ли не господство? Прямо как маленький ребенок, которому еще не ведом страх утонуть.
Только вот круги эти – неосторожные, они щекочут и дразнят глубину, Ноа смакует это с облегчением. Он заметил, поймал это в своих водах, пускай еле различимое, но все еще вторжение. Две души, когда-то будучи едиными, сейчас срослись несмело друг с другом своими обезображенными обрубками, разве можно это упустить? Зеркальная гладь покажет близнецу отражение его души, цаплю, подернутую рябью помех и прочих едва уловимых мыслей, вроде того “ну”, которое разум использовал вместо счета. Мошки у пруда, куда же без них?
Ноа не заметил, как все это время не шевелился и даже не моргал, замер безвольной статуей. Внимание, что утонуло в своих же ощущениях и пальпировало чужое присутствие, теперь резко вынырнуло наружу, вернуло взгляду цепкости и жизни. А за руку вместе с ним пришла колючая и болезная тоска. Невыносимо это – расставаться с суверенитетом тела и ума, делить права с жгучими красными глазами напротив. Захотелось скукожиться, нырнуть обратно в колодец, но он лишь закусил губу и увел взгляд к привычным кувшинкам.
Эмиль просит в обмен обратиться. В благодарность? Ну, нет, может, в отместку? Пускай так, Ноа не против, все равно находиться в теле цапли – отрадно, там он отдыхал воспаленным умом. Восприятие заострялось и обнажало что-то реальное, настоящее, недоступное человеческому рассудку. Символическое уступало самой что ни на есть банальной перцепции птицы: она чувствовала, она видела, она слышала, она была в здесь, ей было знакомо сейчас. Разум же – эдакий неугомонный путник, лезет то вперед, в будущее, то воротится назад. Не сидится ему на месте.
Пришлось поднять осевшие и притоптанные за лето ощущения, взрыхлить почву памяти. Получилось не сразу, какое-то время он жмурился, воспроизводил превращение там, у себя – по обратную сторону взгляда, прежде чем реальность подчинилась воронке его помысла и исказила человеческий облик. Сперва он и правда то ли сворачивался вовнутрь, то ли выворачивался наизнанку, подобно оптической иллюзии – зрелище странное, неправильное, точно кто-то протискивается в узкую прореху ткани этой реальности. Но недолго, уже через мгновенье клоака приобретет текстуру, обрастет перьями, даже обронит в процессе парочку, вытащит из нутра знакомые разуму конечности и в конце концов вытянется ввысь и вширь: распрямит шею, раскрутит узловатые ноги да расправит крылья. В извечно настороженном взгляде птицы соберутся последние крохи человеческого присутствия. Они ведь не смотрят так, не изучают, не выжидают чужой реакции. Так смотрит только человек со странной в своей уязвимости надеждой, с вызовом, с вопросом, застывшем на дне зрачка инородной искрой. Превращение вытравливало все: само тело, его повадки, мимику, перемалывала сложный образ рослого тулова в простую геометрию птицы, но никак не могло добраться до упрямого остатка, лежащего на дне внимательного глаза, до того, кто глядит с этого дна, до самого Ноа.

+1

14

Окружающая действительность выгибала спину, щетинилась, отторгала чужое тело, которое прямо сейчас бессовестно трещало и хрустело своими сначала человеческими, основательными и тяжелыми, а затем пустенькими птичьими — действительно! — косточками, разбирающимися и собирающимися в другом порядке, как незамысловатая головоломка или экспонат в музее естественных наук. А может это хрустела магия в затхлом приболоченном воздухе, а может и вовсе это поток хрустел — ими — великодушно решив продемонстрировать, что горькую пилюлю необходимо не просто проглотить, а хорошенько так разжевать, размазать по небу онемевшим языком, а потом не забыть самую малость погордиться своей надуманной жертвой. Не то чтобы Эмилю приходилось излишне в себе сомневаться, но появление крупной зигзагообразной фигуры цапли, вымарывающей белизной своих перьев их блеклый, неухоженный уголок, его даже обрадовало; наверное, впервые за вечер глаза его сложились в прищуре не насмешливом, но скорее действительно удовлетворенном — собой и собственным терпением; а может удобоваримым и гладким послушанием огрызающегося Марлоу.

Нет ничего особенного в цапле. С другой же стороны, требовать от Марлоу какого-то иного, более благородного или функционального облика в принципе казалось кощунственным или по меньшей мере просто идиотским. Да и какая вообще теперь разница? Лезвия были укороченными, изуродованными зубцами, облегченными или вогнутыми; коньки, вне зависимости от размера и материала, смотрели на него своими расхлябанными глазницами или щурились, скрипя новизной; наверное, они и сами когда-то думали, что от них что-то зависит, но на юниором чемпионате в Риме он как ебучая Тоня Хардинг откатал программу с развязанными шнурками, чтобы потом скалиться во все едва-едва вылезшие резцы с пьедестала второго места. Все, что от коньков требуется — их наличие. От Марлоу же, помимо того, требовалось понимание, послушание и действие, нехитрым образом в себе аккумулирующие предыдущие два пункта, бесшовно, без ложных изгибов и странгуляционных борозд — ровно так же, как и сама мысль об этом, которую так тщательно сейчас покрывал седативным перламутром его собственный разум.

— Я же говорил, — прежде чем подняться совсем, Эмиль ловит одно из совсем легеньких перьев, избрызнутое из самой гущи разорванного кокона чужой, спешно перекроенной плоти. Немного теплое и упругое наощупь, оно пружинит под пальцами, не поддаваясь первому мальчишескому порыву его сломать. В каком-то смысле это тоже была часть Марлоу; можно ли ее было где-то использовать? Магия штука непредсказуемая, — Ты поэтому сюда приходишь? Животные инстинкты, да?

Выпустив перо, Эмиль поднялся во весь рост и подошел ближе, рассматривая результат метаморфозы; ребенок, которому в руки впихнули уродливого плюшевого зайца, кривится в отвержении, но оставшись в одиночестве возвращается к нему с тайным, почти исследовательским собственническим любопытством прощупать швы, проверить, насколько мягкие у него лапы и гнутся ли длинные уши. Эмиль обошел птицу вокруг, а затем присел, и осторожно коснулся чужого крыла. Перья у Марлоу… то есть, у цапли, действительно жесткие, какие-то поволокистые; Эмиль не стал задерживать пальцы на остром суставном выступе — вместо этого требовательно нажал ладонью на лопатку, надавил по направлению наружу, заставляя птицу расправиться. Похвастаться, что-ли. Может, в этом молчаливом принуждении и заключалась вся суть их странного диалога. В ответ Марлоу словно нарочно топорщил свои сыпучие, ломкие перья с какой-то отчаявшейся, болезненной гордостью — нахохливался, теперь вынуждая Эмиля вглядываться в эту серую, угловатую неприглядность, а затем сам же ломался, гас и трусливо прятал голову в узкие плечи.

— А мне ты другую цаплю показывал, — заметил Эмиль, глядя сверху вниз на замершую птицу. Ответа, конечно, можно было не ожидать. По первости в чужой невозможности отвечать и правда находилась своя прелесть, но в общем и целом то быстро наскучивало и на ранних сроках абортировало любой результат; да и кому вообще понравится вести разговоры с самим собой? Самому копаться в птичьих мозгах во второй раз за такое короткое время сейчас было бы несподручно; до побеления, до дыр в капиллярной сетке выворачивать их, как карманы Лолы иной раз, чтобы о влажные доски ударялись и отскакивали от них пятицентовые монеты, недокуренные косяки, смятые блистеры, непереваренные обиды и глупые надежды. Эмиль поднял глаза.

— Подожди. У тебя есть чем писать? Маркер? Мел? — он кивнул на вещи, оставленный Марлоу у воды,  — Надеюсь, тетради ты с собой носишь? Я хочу одно заклинание попробовать: ненадолго, но мы друг друга хотя бы поймем. В смысле, я — тебя в животной форме.

Не дожидаясь пусть и невербального, но ответа, Эмиль подхватил чужой рюкзак. Тяжелый. Молния, впрочем, с первого раза не поддалась.

+1

15

Прищур, насмешливый или довольный, – это оставалось тайной, – сковал глаза новоявленной его половины, приковал, приклеил к себе птичий. Алые, огненные, а потому язвительные по своей природе, рожденные для того, чтобы в них плескались ехидство и боль, упрямство и злость, что они увидят в тебе, Ноа? Что отразят и вернут в синие воды, вместилище твоей меланхоличной натуры? Неужели и эти глаза для тебя – очередная камера-обскура, призвание которой лишь в том, чтобы пережевать и выплюнуть образ твой, изувеченный и перевернутый, размытый и раздробленный, да вложить заботливо в клюв твой, как делает мама-птица? Разве не понял ты, что не собрать его из осколков чужих взглядов, сколько не старайся, не красуйся и выдавливай из себя лучшие или худшие свои грани. Будто бы из заплаток силишься ты сшить изрезанное полотно, но чем сильнее стараешься, тем больше неумелых дырок оставляешь.
И все же, подернутый надеждой, в своем облике нахохлившийся, он ждал, гадал: какой отзвук уронит Эмиль в его нутро, какие раздробленные свои части ему суждено будет подобрать и сложить подобно пазлам в новую, неизвестную ему геометрию? Ее он примет за чистую монету, вклеит бережно в груду своей самости, чтобы потом возлюбить или возненавидеть, а затем самолично истерзать и испещрить его на клочки, чтобы, в конце-концов, вновь освободиться.
И вот одно Эмиль роняет, когда говорит про животные инстинкты, смеется небось с этой привычки, а цапля подбирает, пережевывает да насаживает на крючок своей личности, дергается невольно в ответ, угрожает цокающим клювом, что вот-вот цепанет. Потому что в обличье этом он смелее, вреднее и несноснее, чем может себе позволить мальчик. Вот именно что – мальчик, каким он себя и ощущал, – со своими белыми невесомыми ресницами и полупрозрачной кожей, тщедушным непригодным телом. Хорошие мальчики себе такого не позволяют, только цапли.
Этот же мальчик подчиняется чужой воле – расправляет крылья, как велят человеческие руки, цапля же напротив – делает пару взмахов, чтобы задеть ведьмака в отместку жесткими полыми перьями. Махнуть по лицу и плечу, да везде, где придется, эдаким предупредительным жестом, отвоевывая себе пространство.
Эмиль говорит, а птица отвечает, но не голосом, а легкими мановениями крыльев, вздувающимся пухом на шее и шевелением головы – самой настоящей речью, пускай непривычной, но не менее явленной, телесной и первозданной. В ней смыслов порой больше, нежели в той, что привык артикулировать человеческий аппарат. Она струится и соскальзывает в каждом неосторожном повороте, взмахе; с перьев слетает даже раньше, чем он успевает подумать. Так это славно – находиться в контакте со своим телом, позволять себе говорить, реагировать, в конце концов – быть. Тело мальчика – в противовес немое, кастрированное, оно почти не рождало реакции, тормозило, давно утратило все свои смыслы и метафоры, оглохло и отстранилось от того, кто сидел внутри. Или это тот, кто сидел – оставался непроницаемым и глухим для кричащего мира, своего многословного тела?
Цапля не нуждалась в привычном диалоге, она ведь и так была в нем, слышала и видела, как видит каждую водомерку в пруду, что оголтело проносится мимо, это Эмиль оставался, подобно сложенному внутри мальчику, глух к внешнему миру, это ему нужен был аппарат, что восполнит нехватку и станет протезом речи. Это ему нужно нашпиговать свои звуки означающими и означаемыми, как делают это с индейкой на гребаный день благодарения, нафаршировать все смыслами и значениями, сделать красивым и приемлемым, в итоге – понятным, доступным для переваривания.
Этот человечишка заторопился к рюкзаку, чтобы найти протез и имплантировать недостающее звено, ведь одной поскрипывающей замены ему было мало, да? Но не суждено этому случится. Цапля, вредная и несносная, беззастенчиво клюет того в ладонь, что уже успела схватиться за лямку. Рюкзак падает, вываливая из полуразверзнутой пасти сокровенные пожитки его человечности: блокнот и потрепанный термос, с которым пора было бы уже расстаться. Но неприглядное ведь так радует, служит одним из осколков, которыми он себя овеществляет и обрамляет. Внутренний хлам, вывернутый наизнанку, обвешанный теми же образами да значимостями, что обнаруживаются в речи – вот твоя сокровищница, мальчик, что притворяется птицей и позволяет себе наглости больше, чем может вынести на своем горбу.
Не привык Эмиль к отказам и не ведает личного, вспорол его вывернутое нутро и ищет то, что помогло бы родить суррогат речи. Не может Марлоу стерпеть, как Шоу копается в его потрохах, мальчиком вываливается из образа цапли. Эту свою часть он вверять беззаветно не готов, слишком много там стыда, бережно завернутого в мысли-образы-рисунки. Уж лучше сам сожжет или утопит, если придется.
– Хватит! – он выдергивает из рук Эмиля старый рюкзак и заталкивает обратно все то, что тот исторг. Голосом скорее скрипит, чем говорит. – Не многовато ли практики на сегодня?
Почти как цапля ощерившийся, вздыбленный, он смотрит исподлобья на возвышающуюся фигуру и прячет, прячет свое нутро, застегивается на молнию, на все пуговицы.
Согласный откупиться телом, даже подернуть свои мысли-облака чужим присутствием, ты не готов ни с кем делить свои протезы-продолжения, ведь смысла видишь в них больше, чем в себе, да? Бережешь эрзац своей идентичности, хотя напротив самая что ни на есть настоящая душа твоя – ищет контакт, пытается сотворить на двоих орган. Лицемерная ты птица, хранишь и пестуешь то, за что спешишь осудить других.
И смотрит, смотрит оголтело, дышит тяжело и едва видит лик, что впору теперь назвать родным, потому что разумом еще не вышел из турбулентности перекроенного потоком тела, путается в смыслах и реакциях, но различить четко может одно – это алые глаза, которым повадно везде забраться, отразить сетчаткой фотоны во все темные углы, даже те, что вывернуты наружу, чтобы озарить своим присутствием; глаза, которые не знают милого сердцу стеснения.

+1

16

Не смей опускать глаза — говорил ему отец, и Эмиль явственно и четко наблюдал, провожал взглядом его, ворошившего его собственные мозги, как улей, наматывая завитки синапсов на вилку, ловя их за хвостики и вытягивая через нос. Ноа глаз не опускал, не опускал их и Эмиль, даже улыбнувшись почти благосклонно, улыбнувшись и потерев саднящую от избытка птичьей ласки ранку. Господи, да какая ранка, там и на синяк не наберется, скверно Ноа постарался. Плевать уже на маркеры, но останавливаться не хотелось. Птичка-Ноа и Ноа-птичка, они были как глина, которую хотелось помять в руках и побросать с высоты, как бутерброды с маслом, чтобы изучить, как сильно она деформируется от вмешательства гравитации; провести против линии роста жирных перышек, взболтать, как водку со льдом, пресытиться, выскоблить до дна и принести в зубах, бросить к ногам, как кот приносит синиц с перебитыми крылышками и переломанными шейками к ногам хозяина в надежде на благодарную ласку или не менее желанную выволочку. Ноа клейкий, как крахмал. И ценности в нем столько же — господи, они же даже не начали, чтобы останавливаться.

Меры Эмиль не знал или знал скудно, узнавал, прощупывал, раскатывал как слепой раскатывает рулон парочки кубических метров собственной кожи, чтобы лобызая ей обмазанный жиром настенный кафель доковылять до толчка в придорожной закусочной. Все равно что ехать на велике без рук. Засовывать пальцы в розетку. Сложно, сложно остановиться, единожды удовлетворив этот всескверный голод, этот реквием по самодовольству, ленточкой Мебиуса, атласной ленточкой, ленточным червем обвивающим сердечко, как коробочку с подарком на Рождество. Раскуси его, сердечко это, пополам — и может найдешь алмаз в этой жеоде. А может золото дураков. Особенно иронично было бы найти золото дураков, прямо как то, которое ни разу не имело смелости отяготить его грудь, его шею и плечи своими шестью граммами поверх фунтового сгустка серебра, плевка, такого же, каким довольствовались отстающие. А у Ноа там что?

— Уже устал? Знаешь, а цаплей тебе лучше, — Эмиль растер обнаженное предплечье там, где настиг его птичий клюв. У Ноа прекрасная координация и обращается он легко, только вот не разберешь, то сказываются его собственные усилия, или всего лишь адреналин, который старательно перегоняет его негодующее птичье сердечко. Хотя, знаете, а есть ли разница? Смотрит он снизу вверх так, как будто действительно заплачет, и Эмилю охота повторить свою недавнюю просьбу, но он только смотрит на то, как довольно споро Марлоу собирает свои расплескавшиеся по земле вещички и утрамбовывает их в рюкзак; стоит тому потянуться к вывалившейся пачке сигарет, Эмиль тут же наступает на нее, легонько, чтобы не повредить, но достаточно для того, чтобы помешать Марлоу отправить ее в раззявленную пасть вместилища его секретиков и прочего мусора.

— За моральный ущерб, — пояснил он. Пачка жалобно прохрустела под пальцами и на поверку оказалась практически пустой; в ней болталась одинокая сигаретка, вот именно что — сигаретка, немощная и тоненькая, ну вот прямо как Марлоу, еще и пахла так же. Вернее, теперь стало понятно, что такое пряное, сладенькое и древесное впитала в себя его форма. В отместку ли, или просто по причине собственной мелочности и злопамятности, которые ему нравились, потому что остальным не нравились, такая вот нехитрая арифметика, Эмиль положил пачку в карман и развел руками — а все. Владеть собой через присвоение другого — это, в конечном счёте, самый дешёвый и самый надежный способ не быть ничьим; четыре американские свободы, провозглашенные на замаранных холстах и плохо пропечатанных хрустящих бумажках президентских речей в общем-то были недурны, но Норману (fucking) Роквеллу следовало бы озаботиться и пятой, настоящей, не то что вероисповедание или нужда, на них лично Эмилю насрать. Но Марлоу не американец; по крайней мере не полностью. В его молочно-белом лице, не обремененным четкими линиями, в его раскосых глазках это сразу угадывалось. Отец Эмиля из Гамбурга, но он ни черта не разбирал в немецком, а Марлоу ни черта не разбирал в американских свободах, иначе, змееныш ебучий, пожрал бы сам себя бы еще в утробе своей мамаши, чтобы не изводить теперь свою половину (или 3/4)  горьким, сладким, соленым, острым и непременно обманчивым ощущением целостности. Никакой целостности ему, Эмилю, не нужно. Целостность будто бы даже унижает. Целостность — глупое слово, которое само распадается на языке на черепки, как китайский фарфор; черепки эти собрать бы, промазать вдоль бугристых шрамов клеем с примесью сусального золота и оставить обсыхать, чтобы потом выставить на всеобщее обозрение. Целостность, целостность, целостность. Вот она, вавилонская блудница, укрывающая под шитыми красными ниточками юбками все семь добродетелей, все четыре свободы, все надежды и прочих недоношенных выблядков, выстраданных, вытолкнутых из чьих-то ларчиков, шкатулочек, корзинок, горшочков и всего-всего такого ужасного, прекрасного и человеческого. Ничего такого ему не нужно, он же уже говорил.

— Завтра продолжим, — почти что весело произнес он. Может, ему и правда весело. Может, Марлоу и вправду смешной. Или они оба смешны, потому что жалкие пиздец, — Не опаздывай, ага?

Эмиль поднял воротник и молча подождал, пока Марлоу закончит со сбором и утрамбовкой своей требухи в места те, каким она и принадлежала. Навязывать ему свое присутствие он намеревался до самых дверей чужого блока; нужно было хорошенько изучить его ареал обитания, знаете ли, составить совместное расписание, может, вытащить его на завтрак, чтобы обсудить планы на семестр… Мысленно делая пометки в своей записной книжке и периодически поглядывая то наверх, то на Марлоу, Эмиль поспешил убраться из старой рощи. Убраться, пока чья-то монструозная ладонь не соскребла набухшие влагой тучи и не выжала оттуда все вместе с мякотью глотки жемчужных врат, звездочками-косточками, запоздавшими птичками и неуклюжими калифорнийскими боингами. А она обязательно сожмет, она все-все выжмет из этого перебродившего лиловыми, как гематома сумерками сентябрьского неба.

Поучиться бы у нее. Или это ей у него, Эмиля, нужно учиться?

+1


Вы здесь » Kindred Spirits » Книги судеб » [08.09.2025] anchor


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно